— Уехал — и все. А теперь приехал. Мы пришли, Андрей. Я тебя не к себе в дом привела, а к своей подруге. Она говорит, что вы были знакомы. Она ждет нас. Входи.
В высоком дувале, выше роста человеческого, темнела узкая, низкая дверца с тяжелым кольцом. Дверца эта отпахнулась бесшумно и сама по себе, не понадобилось колотить кольцом. Зато залился тоненько собачий голосок, захлебывающийся не от злобы, а от радости.
— Здравствуй, здравствуй, Макс, — сказала Айкануш. — Принимай гостя.
Лосев шагнул во двор, страшась наступить на крошечную собачонку, тойтерьерчика, вившегося у его ног. Выстланная камнями тропа вела к крыльцу дома, на ступенях которого стояла женщина. Скудный свет от приоткрытой двери в дом осветил ее загадочно. Показалось, что он бывал уже в этом доме, по такой же из камней ступал тропе к крыльцу, такой же беззлобный, заливистый встречал его лай. Свет может чудеса творить. Свет так положил на землю тень женщины, стоявшей в дверях, что тень эта вытончилась, много моложе став своей владелицы. И тень, с руками, прижатыми к горлу, с закинутой головой, — тень эта тоже была из знакомых снов, из былой поры.
— Свиделись все-таки, — сказала женщина. — Входи, Андрей. Входи, полуночник.
«Полуночник»! Это слово принадлежало ему, частенько говорилось о нем — тогда, в той жизни. И все-таки, а все-таки, у женщин не стареют голоса…
— Ира?! Ты?!
— Я, кому же еще быть?
Лосев медлил, не решался приблизиться к женщине, коснуться ее опустившейся ему навстречу руки. Он знал, что шаг только ступит, как все разрушится, как нагрянет снова эта мука узнавания неузнаваемого липа.
— И все тот же Макс у тебя? Он даже вроде узнал меня.
— Хватился! Тот, что узнавал тебя, погиб в землетрясение. А этот Макс у меня четвертый. Ну входи, не страшись. — Ира повернулась, вошла в дом, широко распахнув дверь. Свету прибавилось, и все стало сегодняшним.
Ира, известная всему городу буфетчица из ресторана «Фирюза», не такая уж и красавица, но с огоньком женщина, стройная, стремительная, остроглазая, сейчас шла перед Лосевым, тяжкими поводя бедрами. Макс, той же породы собачонка, вился в ногах, но был — четвертым Максом, старым, облинялым, раскормленным.
В комнате, где было совсем много света, все лампы были зажжены, — и над столом, и над тахтой, и в торшере возле кресла, — сидел за столом прямой, строгий, со вскинутой головкой Петр Рогов.
— Со мной не пошел, а все равно пришел, — сказал Рогов. — Давай, выходи на свет.
— Вот ведь чудной, — сказала Ира. — Все лампы запалил.
— А мы света не боимся.
— Вам что, а каково нам — женщинам? Да, это я! — Ира рывком обернулась к Лосеву, с такой решимостью, как в воду бросаются.
Он ждал утраты, обвала этого, когда сминается в памяти былой образ, когда глазам остаются одни руины, он был уже готов солгать, что узнал, конечно же. Но не пришлось, к счастью, лгать. Удивительно убереглось лицо женщины, живым проступило из прошлого. Только было оно тогда худым, подпаленным внутренним огоньком, с втянутыми смуглыми щеками, а стало теперь полным, успокоенным, румяным. Но — красивым, чуть ли не более красивым, чем прежде.
Что было у них прежде? Она была подругой Нины, не очень близкой, точнее сказать, приятельницей. И вот эта приятельница, когда Нина лежала в бакинской больнице, оказалась рядом с Лосевым. Города не было, домов не стало, все ютились, где кто мог, в отрытых наскоро землянках, в палатках. А уже кончался октябрь, нагрянули небывалые для этих мест холода. Было промозгло, руины и времянки были погружены в темноту, черная пыль все еще блуждала над городом, смрадным духом тянуло из-под каждой стены. Было сыро, жутковато, мир вокруг был озвучен стонами женщин, день и ночь оплакивающих потерю детей. И вот в этом во всем, оказавшись рядом в какой-то землянке, они сблизились. Не собирались, не тянулись друг к другу, а так вышло. Он вспомнил ее шепот в ту ночь: «Грех-то какой, грех какой! Как я Нине в глаза погляжу?» Уж добродетельной-то эта Ира никогда не была, а тут устыдилась. Вскоре он уехал в Москву. Все оборвал.