Зибер говорил свою речь. Всем существом впитывал в себя эти яркие слова Лозин, увлеченный силой убеждения и горячим чувством оратора. Лозин не сознавал окружающего и видел только бледное, сильное лицо Зибера: оно гипнотизировало и покоряло… Свободно лилась его речь — и каждое слово несло за собой чувства, образы, картины. Лозин не только слышал эти слова и воспринимал — он их видел: перед ним мгновенно, но с огненной отчетливостью пронеслись кровавые муки России и дьявольские лица ее растлителей и бледные, измученные, рассеянные по всему миру русские эмигранты.
В глаза Веры потянуло взглянуть и в них увидеть свои мысли. Он обернулся к жене, хотел что-то сказать, взглянул на нее — и слова замерли у него на губах. Он окаменел… Вера, наклонившись вперед, неподвижная и зачарованная, слушала Зибера. Ее лицо, ее глаза сияли каким-то внутренним, ярким светом, губы сложились в чувственную, зовущую улыбку… Грудь взволнованно, быстро поднималась и опускалась. На лице было такое страстное выражение, такое открытое обожание, преданность, любовь, — что Лозин мгновенно понял все: Вера увлеклась, может быть, влюблена в Зибера…
Отчаяние охватило Лозина, хотя он и призывал свое благоразумие, хотя он и пытался овладеть собою, хотя он и говорил себе, что нужно забыть о своих чувствах в эту минуту ответственных и, быть может, великих решений… Он почти не слушал теперь, что говорил Зибер. Слова проносились мимо, не задевая души. Новое чувство стало овладевать Лозиным… Он гнал это чувство, призывал свое уважение к Зиберу, преклонение перед ним, но ревность заполнила все, сломала все преграды, все плотины. Ему стоило больших усилий сдержать этот бурный поток. «Как я низок, как я низок! — с тоской думал он. — В такую великую минуту, когда все наши чувства должны составлять одно целое, когда никакая задняя мысль не должна отравлять общего порыва, — я могу, я смею хоть на минуту отдаться такому глупому, такому грязному чувству! И это я, кто клялся Зиберу в своей любви, преданности, кто обещал ему отдать свою жизнь, последнюю каплю своей крови! И из-за чего — из-за взгляда глупой, взбалмошной женщины? Как это нечестно, низко!»
Напряжением воли он прогнал от себя мрачную тень, стал вслушиваться в слова Зибера и скоро был снова поглощен ими. Когда Зибер, заканчивая свою речь, бросил свой призыв: «Отвечайте — я жду!», Лозин был опять всецело под обаянием Зибера и возглас: «Я — ваш!» вырвался искренне, из самой глубины души.
В состоянии экстаза он находился до самого конца заседания и лишь потом, после получаса ходьбы с Верой, когда он заметил молчаливость жены, когда он заметил по ее лицу, как далека она сейчас от него, от улицы, от всего окружающего, — все прогнанные мысли снова овладели им с неудержимой силой… Он боролся с ними, напрягал все силы воли для этой борьбы, — но ничего не мог сделать: ревность была сильнее. Он всматривался в лицо Веры, ревниво следил за его переменами — и находил все новую и новую пищу для своего отчаяния… Вера не говорила с ним, даже не смотрела на него. По временам он подмечал на ее губах какую-то новую, странную, рассеянную, томную улыбку. Так, молча, не сказав друг другу ни слова, они дошли до своей квартиры.
Глава 10
CЕНТИМЕНТАЛЬНОЕ ВОСПИТАНИЕ
«Что с нею? — думал Лозин о жене. — Как это случилось… как это могло случиться? Быть может, я слишком мало знаю Веру? Нет, это невозможно!» Шаг за шагом он припомнил все, что знал о Вере. Вспомнил рассказы ее отца, московского коммерсанта Шаменина, о сумбурном воспитании девочки и о том, какое влияние когда-то оказало на нее сентиментальное воспитание ее бонны, фрау Берты Эрдманн. Шаг за шагом он вспомнил историю Веры, историю своей первой встречи с нею на юге России, когда Вера была еще девочкой, и новой встречи — уже здесь, в Париже.
Прожив в России лет 10, растолстев на русских хлебах, привыкнув ко всему русскому, фрау Берта Эрдманн совершенно растерялась, когда началась Великая война. Ее удивило, когда ей напомнили, что она немка, что она может принести вред русским, что она уже не должна учить «девошек» и что ей необходимо покинуть «Московский военный округ потому-то и потому-то, и на основании того-то и того-то». Испуганно и бестолково она смотрела на казенный серый листок с непонятными фразами и параграфами. Машинально она расписалась на бумажке. Солдат ушел, а фрау расплакалась горькими, беспомощными слезами. Куда она поедет, куда она денется, какое она может сделать зло? Ее сердце, воспитанное на Вернер и Марлитт[5], разрывалось от незаслуженной обиды. Отдать 10 лет на обучение детей этих русских — и в благодарность получить листок с сухим приказанием выехать из Москвы. «О, эти русские свиньи!»