Спал я плохо, пойманный в паутине кошмаров, словно паук-серебрянка – в своем воздушном колоколе. Точно так же, как иногда, просыпаясь посреди ночи, мы прикасаемся к холодному камню, чтобы удостовериться, что бодрствуем, утром я попросил надзирателей дать мне пощечину. Они с удовольствием выполнили мою просьбу, и мощные удары по лицу стали верным сигналом к пробуждению.
Лорд-камергер принял решение. Обвинение в шпионаже было снято, но я был признан виновным в
Я разлепил веки, жесткие, как раковины мидии. Отчаяние пульсировало в крови словно яд; оно билось в каждой кости и каждом сухожилии. Лежа, как и я сам, где-то в каменных стенах Далибора, Вольфганг Румпф выл в голос, и я выл вместе с ним. Проклятие пало на нас обоих, мы стали укором для придворных, которые догадывались о нашей невиновности, но не решались противостоять воле императора. Ощутив изменение моего положения, тюремщики не принесли мне еды, забыли заправить мою лампаду и оставили разлагаться мои испражнения. Я умолял их перевести меня в камеру с окном, узкой щелочкой, через которую я мог бы если не видеть славную землю, то хотя бы наблюдать небо и следить за путешествием солнечного зайчика по стене моей темницы.
От Гонсальвуса не было вестей. Заключение стало совсем одиночным: даже тюремщики перестали пачкать сапоги в моем дерьме, подсовывая еду, которая теперь больше походила на блевотину, под дверь камеры. Теперь представьте себе мой ужас, когда через бог знает сколько дней те же самые скоты вытряхнули меня из ступора. Они раздели меня, поржали над сморщенным мужским достоинством и выскребли мое тело жесткими щетками. Через голову натянули новую холщовую рубаху; я запаниковал, решив, что это мешок, который надевают на голову осужденного перед повешением. Но нет, голова вылезла на свет Божий, после чего меня наполовину вытянули, наполовину выпихнули из камеры.
– Вы убьете меня? – спросил я, когда Ганс зловеще зазвенел ключами.
Вольф дал мне подзатыльник.
– Не настолько ты важная персона.
У ворот башни Ганс решил не надевать на меня цепь.
– На таких ногах все равно далеко не убежит.
Хоть одного унижения удалось избежать; а потом открылась дверь, и меня ослепило осеннее солнце.
Раньше я даже не подозревал, что свет может быть плотным, что он может давить на кожу. Мои поры впитывали тусклые лучи; глаза слезились и ныли. Я увидел свои голые, грязные, бледные ноги с коленями, выгнутыми друг к другу и похожими на двух шушукающихся старух. Меня охватила жалость к собственному телу, существование которого вскоре лишится смысла – останется лишь оболочка, ожидание отсроченной смерти.
– Давай-давай, двигай бульонками, – беззлобно прикрикнул Ганс.
Я ковылял под конвоем по узкой улочке, и никто не пялился на меня из окон; монахини из обители Святого Георгия не осеняли себя крестными знамением при виде ужасного зрелища в моем лице. Я выпадал из окружающего спокойствия. Замок был слишком занят собой, чтобы обращать внимание на какого-то униженного карлу, бредущего на эшафот; великолепие собора Святого Вита не умалится от того, что меня не станет, – как мощь горы не дрогнет от падения воробья.
Мы остановились у черного хода в боковое крыло королевского замка. Служитель в дворцовой ливрее, открывший дверь, велел нам ждать.
– Еще не все просители вышли, – сказал он, как будто это что-то объясняло, и задержался на полпути между улицей и дверью, чтобы убедиться, что все идет как подобает.
Вольф пихнул меня в плечо.
– Ты, наверное, что-то веселенькое натворил, раз всех выгоняют из зала.
Лакей вскоре вернулся.
– Ладно,