– У заключенного есть три дня, чтобы покинуть город. Если по истечении этого срока он будет задержан, то подвергнется смертной казни, равно как и те, кто его приютит или окажет любую помощь.
Латинские формальности я пропустил мимо ушей. Разозленный лорд-камергер покинул зал, к вящему разочарованию столпившихся снаружи просителей. Лангенфельс ухмыльнулся и, полаяв на Гонсальвуса, убрался вместе со своей сворой. Сейчас, когда я на склоне лет пишу эти строки в холмах Тосканы, мне кажется, что обстоятельства моего спасения не были случайными. Если бы Лангенфельс не провоцировал лорда-камергера, тот скорее всего избрал бы наиболее простой выход и подтвердил первоначальный приговор. Или, может быть, освобождая меня, лорд-камергер, дворянин с понятиями о чести, просто хотел облегчить свою совесть и хоть как-то загладить свое согласие с несправедливым приговором «изменнику» Румпфу? Какие бы причины ни обусловили решение лорда-камергера, факт оставался фактом: я стал изгнанником, но меня все-таки выпустили на свободу.
Из зала я вышел все еще с конвоем. Гонсальвус, мой спаситель, шел следом. У лестницы нас остановил один из судейских с нагрудным карманом, ощерившимся перьями. Он протянул мне Библию в кожаном переплете.
– Томас Грилли, поклянитесь на Библии, что, пока жив Его Императорское Величество, вы ни единой живой душе не расскажете о том, что видели вечером девятого сентября.
Читатель, я положил руку на Библию и поклялся. Эту клятву я соблюдал неукоснительно и буквально.
Я просидел в одиночном заключении месяц с лишним, и теперь у меня было всего два дня, чтобы собрать силы для путешествия. Даже теперь, спустя годы, я краснею при воспоминании о том, как фрау Гонсальвус мыла мое голое тело, не морщась, размачивала коросту и натягивала на меня рубашку сына, из которой тот уже вырос. Я же, сидя на краю кровати, все норовил провалиться в сон, и желательно – в вечный. Карло и Катерина по какой-то необъяснимой причине очень хотели увидеться с другом, который бросил их и отверг. Однако им запрещали входить в затемненную каморку, где меня кормили из ложечки овощным супом и сосисками, которые угрюмая Марта резала для меня мелкими кусочками. Первые сутки я, кажется, проспал целиком: это был даже не сон, а блаженное забытье, черный занавес, закрывший подмостки снов.
Я проснулся под звон тынских колоколов, перекликавшийся с отдаленным напевом с колоколен Святого Якова, Святого Галла и всей соборной братии Праги. Петрус Гонсальвус, сидевший за столом, поднял голову и поздоровался со мной.
– Мой юный друг, тебе придется покинуть Прагу сегодня же. Я договорился с перевозчиком. Тебя довезут до Эльбы. У Мельника тебе придется взять экипаж до Дрездена, там тебя будут ждать. Вот рекомендательные письма, адресованные друзьям Шпрангера и Майринка, они помогут тебе в пути.
– Но я не могу, не могу. Я так устал.
– У тебя нет выбора, Томмазо. Помимо жестких условий твоего изгнания, в городе могут быть люди, которые могут тебе навредить, чтобы наверняка заручиться твоим молчанием.
– Моосбрюггер?
– Или тот, кто нанял Моосбрюггера. – Гонсальвус поднялся на ноги. Его пошатывало. Наверное, от недосыпа. – Одежда – на стуле рядом с кроватью. Быстрее одевайся и выходи прощаться.
Когда я увидел все семейство, собравшееся в гостиной, у меня засосало под ложечкой. Фрау Гонсальвус вручила мне несколько писем и дорожную сумку; в ней были деньги, три дуката.
– Подарок от твоих друзей, – сказала она. – Они не могут с тобой повидаться, но пытаются помочь по возможности. Что
касается нас, Томмазо, то о нашей любви говорят эти монеты. – Чтобы не быть обойденным в доброте и великодушии, Карло настоял, чтобы я взял медные гроши из его копилки. Катерина сидела молча, и только ее большие темные глаза выдавали обиду.Приближалась ночь. Город готовился к существованию без меня. Я чувствовал себя душой, отлетевшей от тела и сверх всякой меры задержавшейся в мире живых. Я машинально благодарил всех, но мыслями был далеко-далеко. Меня страшила неопределенность будущего. Изгнание из королевства, которое и так было чужим, казалось приемлемым наказанием. Разве я сам не записал себя в изгои, решив держать язык за зубами? Но меня все же пугала тьма предстоящей дороги и обуревала жгучая жалость к тому, как могла бы сложиться моя жизнь в Богемии, обернись все иначе.
Я вышел на улицу вместе с фрау Гонсальвус, надев Катеринин капор, чтобы в глазах вероятного убийцы, поджидающего снаружи, сойти за маленькую девочку. У церкви Святой Агнессы Богемской мы скромно простились. Я скинул свою маскировку, перекинул через плечо сумку с письмами и поцеловал неожиданно сухую руку моей госпожи.
– Боюсь, я повредил репутации вашего семейства.
– Ничего подобного, Томмазо. Мой муж слаб здоровьем – возвращение в Парму нам не повредит.
Мария Гонсальвус оглянулась на дом, и ее любящий муж в последний раз помахал мне рукой с порога.
– Удачи тебе, – сказала она. Потом они оба ушли, вернулись в свою историю, к своим жизням и могилам.