Не знали, что делать. Топтались на расстоянии от стола. Сом жил и жил, спать не хотел. Тыкали ножом, нож соскальзывал, мышцы дергались судорогами — не пускали в себя нож. Тогда юноша попросил спицу, чтоб вонзить в нервный центр (когда-то он работал санитаром в больнице). Он подумал про запах воды, который придает сил этой твари, но опять не осмелился попросить, чтоб закрыли окно. Спица скользила. Тогда юноша грудью налег на нее. Получилось: металлический прут двуострый от нажима вошел. Задача была: вогнать прут в плоть. Получилось. Прут вошел и в грудь, и в сома. В сома навеки, а в меня ненадолго. Сом вскрикнул, выдохнул и обмяк; я же свой укол — промолчал.
Сома вскрыли, обмыли, а я тайно ушел, как будто по нужде, а сам внезапно свернул в ванную. Там перед зеркалом (даже не потрогав красивые пыльные флаконы) я свитер задрал и ранку свою послюнил.
Сом был хорош в соку. Хороши были шкварки на противне, а тучное белое мясо расползалось, как тесто. Наелись. Сом питается падалью и живет триста лет.
— Мама моя была сумасшедшая, — рассказывал сытый, красные губы лоснились. — Мне она говорила, что человек длинней своей жизни. Не после смерти длинней, а сейчас, пока жив, своей жизни — длинней. Как, например, ветер в какой-нибудь глухой степи длинней времени, закрученно тикающего в железной коробке часов марки «Слава». Она говорила, что помнит меня маленьким в байковых штаниках и свою жизнерадостную молодость с библиотечными книжками. Постепенно мы с ней разошлись. «Стала я некрасивая, ожиревшая, заворот мозгов, сосуды полопались, обожаю селедку, варенье, я тебе, молодому, несытому, до ужаса неприятна. Ты стыдишься, прячешь меня за занавеской, когда приходят твои товарищи».
Трогать себя я ей запретил. Я тосковал, что не работаю больше санитаром в больнице. Питались мы плохо. Ее инвалидная пенсия, да я соберу-сдам бутылки. Постепенно она совсем забыла, что я ее сын, бормотала, умильно глядела вперед, бледные глаза сияли, с кем-то она говорила все время. Умерла в больнице, из морга я ее не забрал — не на что было похоронить.
Юноша нагнал сумерек. Вечер надвинулся. Муж и жена жались друг к другу. Сомий скелет белел на жирном противне. Где-то напевала женщина. Все трое удивленно прислушивались. Снег за окном отталкивал темноту, лилово взблескивал. Супруги поглядывали на юношу вопросительно. Муж покашлял и фальшиво спросил:
— Светочка, тебе, кажется, пора уже спать?
Она не посмела ответить.
А он не уходил, накапливал в себе злость. Ранка на груди его подсыхала, прилипала к свитеру. Наконец он решился, молча встал и пошел не оглядываясь, никто не посмел проводить его до дверей. Уходя, он оставил дверь открытой, чтобы сквозняк из нее сшибся с ветром из кухонного окна, которое так и не закрыли.
На улице он оглянулся, задрал голову, чтобы обидно засмеяться красными губами на их слепые стекла.
Прохладный ветер приятно холодил горящие щеки.
Старик и шапка
У этого высокого, стройного старика три шавки и пять кошек. В бессильной ярости старик смотрит на кошек. Он играет желваками и нервно хрустит пальцами. Кошки пристально смотрят на него снизу, беззвучно открывают свои рты, постукивают хвостами. К шавкам старик терпимее, потому что собака теплее. Шавки крикливо лезут обниматься и смотрят умильно. А кошки выскальзывают, беззвучно разевая красные рты, и любят наблюдать из засады.
Старик гуляет с шавками, а кошками не дорожит — те ходят гулять сами, когда захотят на улицу. Но они никогда не теряются, они прекрасно знают свой адрес.
В бессильной ярости худой горбоносый старик смотрит на весенних влажных котят (от пяти кошек по пяти душ котят). Все они черные, старик знает почему. Это отец котят — черный кот Василий с белой лапой. У Василия у самого есть и квартира, и хозяйка, но ему мало, он ходит где хочет, аж от бывшего Калининского до Никитских ворот.
В бессильной ярости старик открывает ему дверь, иначе Василий впрыгнет в окно (этажи для него не помеха). Василий приходит к своим пяти женам, и каждая выделывается перед ним, оттесняя других. Шавки весело дружат с Василием, старик играет желваками и хрустит пальцами.
Весенние котята вырастают и уходят в большой мир вслед за отцом. Но пять кошек остаются, иногда только выглядывают в большой мир, а так сидят на подоконниках и ждут своего черного мужа.
Старик живет в большой трехкомнатной квартире, высокой и стройной, как он сам. Старик пьет вино. Еду он делит по-честному на три доли: одну долю — шавкам, одну долю — себе и одну долю — кошкам.
Старик считает, что и квартиру надо поделить по-честному: в зале — он, старик, в солнечной комнате — шавки, а в боковушке — кошки. Чтоб каждый знал свое место.