А мы с бабкой стояли, держась друг за дружку, переминались с ноги на ногу и робко улыбались друг другу. Она помаргивала, шмыгала носом, она была крошечная, как воробей. Я держал ее ручонку, легонькую, как осенний лист, бабка позабыла обо мне, стала потихоньку напевать. Я подумал, что все-таки мы одни такие во всем мире — русские. Нет других таких. Даже и после смерти мы умудряемся сходить с ума.
— Ну? — спросил я через плечо. — Что там, Дима?
— А я знаю? — крикнул Дима. — Я тебе профессор?
Я повернулся, чтоб взять баночку, и выпустил бабкину ладошку. Выскользнула она, а когда я спохватился — не было ее нигде… песенка смутная таяла, и все. Тогда я взял баночку.
— Очень много сумасшедших, — сказал я Диме. — Москва переполнена. Поэтому я баночку эту выброшу от греха.
— Мне плевать, — буркнул Дима.
Я пошел к урне, и над самой урной банка выскользнула у меня и разбилась, ударившись о дно урны. Маслянистая брызга упала мне на руку, я тут же ее вытер о куртку.
Обратно к Диме я никак не мог пробиться. Толпа повалила с эскалатора. Они все так спешили. Господи Боже мой! А на той стороне стоял чернолицый — на мою долю. Схлынула толпа, а я остался. Я подошел к Диме.
— Про эту бабку я понял, — сказал я Диме. — Она из каких-то глубин нашей жизни. Сколько над нами наставлено опытов, да и просто, без опытов, — мы же отпетые в мире. А сейчас все это вылезло. Может, она из Чернобыля прибрела.
— Какая еще бабка? — удивился Дима. — Че мы вообще стоим-то?
— Ну тогда идем, — сказал я.
— Идем, — сказал Дима. — В пивняк.
— Как в пивняк? — я прямо подпрыгнул. — А к ней-то! К любви-то!
— Ты же сам говорил, что нас не пустят! — крикнул Дима.
Но нас пустили.
Дима наврал, что мы рассыльные из министерства. Я молился, чтоб пожилой женщины не было дома и мне не пришлось бы держать ее за голову, цепляться с ужасом за оползающий парик. Тоска накатывала, но так, как будто не на меня, а где-то рядом, а я только знал о ней, тяжелой тоске.
Дверь открылась, я ахнул. Она отступила назад, в полумрак, и я полез за нею. Я не мог дать ей уйти из света, только что я чуть не увидел ее! она уже проявлялась — целый миг! Я ее раньше видел!
— Козел! — обдало мне затылок жаром. — Куда ты прешь, как налетчик?
Я очнулся, выскочил обратно.
Так оказалась дверь пуста — ни оттуда к нам, ни от нас туда — ни звука, ни шороха. Будто и не пришли мы сюда, и никто не мелькнул, маня и пугая, не затаился в глубинах.
Тогда Дима оттолкнул меня, вошел в прихожую и стал громко вытирать ноги. Я втиснулся следом. В прихожей никого не было. Мы пошли наугад. Вперед.
У окна она вся стояла, лицом к нам, но свет окна слепил и мы ее плохо видели, застылую, силуэт один. Она нас боялась, она локтями прижималась к окну, всей собой, к стеклам, готовая вдавиться в них, зазвенев, оставив по себе сквозняк, поднимет он вон тот листок с ковра, покрутит по опустевшей комнате. Дима повалился на пол и пополз к ней.
— Песню, одну только песню! — ревел Дима и полз, терзая нежный ковер.
Вздохнули у окна.
— Что вам угодно? — красиво проплыл голос.
И вспомнил! Где я ее видел! Только что! Да по телевизору-то!
— Песню! Песню! — ревел Дима.
А я крикнул:
— Можно включить свет?! Извините, пожалуйста!
Тогда она поверила нам окончательно, она отлепилась от стекла и воздуха, проплыла, шурша, мимо нас, духами ударила, она щелкнула выключателем, и стало светло в богатой гостиной.
Дима лежал на ковре, я смотрел на Диму и краем глаза видел узкие ножки, босиком на пушистом ковре. Дальше я не смел. Я потыкал Диму ногой, он зашевелился, но не поднялся, я сказал, глядя на Диму, и только немного — на розовые пальцы ног:
— Извините нас, по-о-о…
— Песню, песню, — захрипел внизу Дима.
Она засмеялась красиво, прохладной лаской рассеянной нас обдала, чтоб нам стало грустно от рассеянной, ровной ко всем, она пошла к роялю, откинула крышку, потрогала быстренько клавиши. Клавиши ей отозвались, расплакались вразнобой. Как детсад. Тогда я поднял глаза. Тонкая, сидела она у рояля. Слабые локоны затылка, шейка высокая, тонкие плечи. Трогала клавиши, как новичок.
— И какую вам угодно песню? — спросила она через плечо.
— Э-э-э… — сказал я. — …если я-а-а тебя-а-а… — и я замолк. Но она поняла. Она мило покивала моему заиканию, Диминым стонам в гуще ковра, она воскликнула:
— Нет! Я спою вам веселую песню. Потому что вы молоды. Сама молодость ко мне постучала сегодня!
И Дима вскочил, а я попятился, запнулся о край дивана и сел. Она крутанулась на табурете, голубое на ней полетело — вольное, длинное.
А она пробежалась — вверх-вниз — бурливо по клавишам, вскочила, побила рукой по роялю ритмично и запела нам улыбчивым голосом:
— Доли пап лоли пап о лоли лоли лоли! Доли пап лоли пап туду-ду-ду-ю!
Дима стал притопывать в такт, подергивать телом — песня была энергичная.
Она кружилась и прыгала в своем голубом, овевавшем ее всю. Перламутровый педикюр выныривал из белого меха ковра, розовые косточки щиколоток. Мы хлопали, она смеялась. Она вдоволь кружилась, дурачась, выгибаясь, расшалившись совсем, загорелась. Пела песни.