Прыгало брел, выгнанный из «Кулинарии», где крепко пахло едой, там хорошо было, сладко, но выгнали, и брел просто так. Он сворачивал в переулки, арки, спускался в переходы, поднимался из них. Вверх-вниз. Кружил-похохатывал. Сам себе карусель. А то замерзнет. Прыгало знал, что если все время двигаться, то не умрешь. Никогда. Он бы рад был всем рассказать простую правду бессмертия, но не было слов у него для этого. Поэтому он собою показывал, веселясь все время, — хотел, чтоб смотрели и делали так же. Чтобы все двигались, похохатывали, тогда никто не умрет.
Нечаянно вышел в садик, где жил Памятник. В дальнем углу садика сидели Хрипун и Не-надо-не-надо. Прыгало радостно хрюкнул, замахал руками, качаясь, спеша и прыгая, — у ног Хрипуна и Не-надо-не-надо горел огонь. Огончик. Маленький яркий силач.
Если жить не на земле, а чуть выше, где-нибудь в средних ветках лип-тополей, ютиться в развилках, греться, возиться, устраиваться, нахохлясь, глядеть блестящими глазками на жителей низа… Если жить в тех средних ветках московских деревьев — то там еще осталось немного вольной воли (мало кто поднимет голову, догадается, взревнует), там, в средних ветках, слой воздуха спокойнее, чем внизу, надышанный нижними жителями, он прохладный в средних ветках, в нем осталось немного свободы.
А если жить в самых верхних ветвях деревьев, там, кроме ветра в непогоду и ясного, звонкого воздуха, например, ранним летним утром, когда еще никто не проснулся, кроме первой птички с ее заспанным: «Тью-ить», там несомненная счастливая свобода, прочная, как золото. Если туда попадают люди (починить фонари, например, или покрасить крышу), то они озираются на высоте, лица у них дрожат, а глаза круглые, как у младенца, с которым играет молодой отец, подбрасывает вверх на сильных руках, все выше и выше — побудь хоть немного там, хоть миг один!
Жить нужно в верхних ветках, в верхних слоях воздуха.
Ворона перебралась в самый низ — на мощную многолапую ветку.
Она наблюдала. Трое у огня сидели, выпучив глаза. Ворона видела, что им нравится огонь. Они даже не мигали. Они не двигались, оцепенев, а огонь весь двигался, струился, бежал сам в себе. Ворона с любопытством поглядела на его нетерпеливый блеск, он был хвастлив, красив, да, но он же был и страшен, потому что устремлялся и сильно сиял. Ворона каркнула, трое очнулись, завозились. Ворона смотрела, как трое почесываются, жмурятся, скалятся, тянут корявые руки к огню. Руки над огнем сквозили светом. Ворона думала, что они гладят огонь, не понимала, зачем бы это? Но она видела, что им хорошо от этого, и переминалась с ноги на ногу, раздумывая, каркнуть, нет ли? Заскучав, решила полететь к помойке, поклевать кусок булки (только что Не-надо-не-надо собирала там вонючие окурки, и ворона, волнуясь, надеялась, что та не заметит хлеба, и та, правда, не заметила, найдя осколок зеркала и поразившись виденному). Не-надо-не-надо жадно вцепилась в осколок, долго-долго заглядывала в него, пока Хрипун не позвал ее греться к огню, и хлебный огрызок остался лежать себе, белеть средь отбросов. Пожалуйста… И ворона совсем уж решилась полететь, склевать его скорее, но трое у огня так жмурились и скалились, что она осталась любоваться на их радость…
…У чугунной ограды, в задней части сада, в тополиной аллее, горел костерок. Он был обложен кирпичами, чтоб ветер его не задул, но ветер дул поверху, и огонь бросался на кирпичи, взвывал, плескался, но потом, дрогнув, затихал и стоял ровный и ясный.
В глубине двора сквозь черные кривые ветки видна была согбенная спина памятника. Спина жила в средних ветках.
С бульвара в калитку вошел человек в рабочей одежде. Он поглядел на памятник, сказал: «Охо-хо-хо». Потом он поглядел на костерок в углу сада. Он сказал Памятнику:
— Вот рассказать бы Гоголю про нашу жизнь убогую.
Он прошел весь садик насквозь. Вышел в другую калитку, в переулок, где ветер не кончался. Человек заскользил по льдистому асфальту.
Трое у костра закивали ему вслед, заулыбались. Даже Не-надо-не-надо, кивая, бормотала, одобрительно: «Да-да-да-да…» Они поняли по голосу человека, что, посмеиваясь, он им сочувствует (а когда он прошел мимо них, торопясь, вместе с ним смутно мелькнули светлые теплые комнаты; люди в таких живут), от этого было еще приятнее. Но налетел ветер, гоня ужасную рванину бумаг, больно хлеща песком, гремя пивными банками, комнаты без сожаления забылись, как чужие, а лица троих сильнее к огню наклонились, помаргивая и жмурясь от удовольствия, что он есть.
Огонь от ветра взбесился, почуяв безбрежность мятущегося воздуха, стал бросаться на кирпичные загородки, добиваться воли, он хотел вырасти и взреветь, запеть, полететь аж до неба. С любопытством смотрели на ярость огня. «Да-да-да-да…» — кивала Не-надо-не-надо. Огонь был молодой. Восхищал.