Лагерная самодеятельность при прежнем начальнике всячески поощрялась. Особенно умелых кружковцев переводили на более легкие работы, перед спектаклями их даже отпускали иногда на час-два раньше времени с работы. Даже у молодых мужчин — участников самодеятельности несколько уменьшались их шансы загреметь в горный лагерь. Такое отношение к ней со стороны здешнего начальства диктовалось, правда, не столько соображениями культурно-воспитательной работы среди заключенных, сколько интересами его самого и вольного населения поселка. Тут не было даже кино, и три четверти года посёлок был почти отрезан от всего мира. Поэтому лагерная КВЧ давала концерты и спектакли не только для заключенных в их столовой, но и в поселковом клубе. И хоровой, и музыкальный, и драматический кружки были здесь очень сильными. Среди здешних заключенных, особенно женщин, было много профессиональных музыкантов и артистов. Тогда только еще закончился знаменитый «ежовский набор» 1937 года. Самодеятельностью здесь увлекались всерьез, и ее участники находили в себе силы ежедневно оставаться в лагерном клубе до отбоя, а то и позже, после своего полусуточного рабочего дня. Но дело заключалось не в одном только увлечении музыкой или самодеятельными спектаклями. КВЧ была также наиболее удобным местом для встреч и бесед мужчин и женщин, влюбленных, флиртующих или просто дружески относящихся друг к другу. Может показаться парадоксальным, но проявление такой дружбы в лагере связано с бóльшими затруднениями, чем самая интимная, но кратковременная близость. За лишних четверть часа сидения рядом в лагерной столовой или стояния во дворе зоны бывшего доцента и бывшей журналистки может последовать грубый окрик дежурного надзирателя, в то время как минутное свидание в кустах летом или где-нибудь на чердаке барака блатного и блатнячки останется незамеченным. Да и репрессии за «интеллектуальную» любовь всегда в лагере были гораздо строже, чем за любовь «собачью». На этот счет существовали, вероятно, соответствующие, хотя и неписаные, инструкции. Однако даже к многочасовым беседам заключенных интеллигентов — участников самодеятельности, если эти беседы велись в клубе, придраться было трудно. Тут было место творческой деятельности высокого класса, часто требующей долгого обсуждения.
Так было при прежних галаганских начальниках, в том числе и непосредственном предшественнике Повесь-чайника. Это был пожилой суховатый и подтянутый человек, отнюдь не склонный к попустительству, но и не делавший ничего, что могло бы отягчить жизнь заключенных сверх той меры, на которую обрекал ее казенный устав лагеря и реальная жизненная обстановка. Как уже говорилось, с каторжанской точки зрения, эта обстановка в Галаганнахе считалась весьма благоприятной. Однако всякое начальство, особенно когда оно правит долго, неизбежно надоедает. Поэтому, когда стало известно, что Мордвин — так за его происхождение называли прежнего начальника — заканчивает срок своего договора с Дальстроем и уезжает на Материк — до войны это разрешалось, — многие даже обрадовались. Не потому, что при новом начальнике что-то непременно изменится к лучшему, а потому, что в какой-то степени все-таки станет иным. На фоне вечного однообразия — а жизнь для подавляющего большинства заключенных была здесь хотя и сносной, но весьма однообразной, — всякое возможное изменение ожидается как благо. «Хоть гирше, абы инше», — говорят в таких случаях украинцы. Частенько, однако, это «инше» никак не окупает его издержек. Так, во всяком случае, получилось у нас на Галаганнахе с нашим новым начальником. Это стало ясно на первом же утреннем разводе в его присутствии.