Писание обещает нам примерно следующее: мы будем с Христом; мы будем подобны Ему; мы войдем «в славу»; мы, в каком-то смысле этого слова, будем пировать, мы будем что-то
Теперь я остановлюсь только на символе «славы». И в Новом Завете, и у Отцов Церкви он очень важен. Спасение очень часто, снова и снова связывали с венцами, белыми одеждами, тронами, пальмовыми листьями. Меня это все не привлекает, как и вообще современных людей. Для меня слава связана с двумя вещами, одна из которых дурна, другая – смешна. Стремление к славе как к известности – то есть к тому, чтобы тебя чтили и знали больше, чем других, – злая страсть, порожденная не небом, но адом. Слава как свет, сияние, свечение почти ничего не значит для нас; мы представляем себе что-то вроде лампочки.
Я был удивлен, даже испуган, когда у таких разных людей, как Аквинат, Мильтон, Джонсон, нашел прежде всего первое, а не второе толкование. Они понимают славу как похвалу и честь, только не от людей, а от Бога. Подумав, я понял, что они не отступили от Писания: «Хорошо, добрый и верный раб!» – и тут много моих верований обвалилось, как карточный домик. Я вспомнил, что в Царство не войдешь, если не будешь, как дитя; а ребенок – не наглый, не капризный, хороший – сильно и открыто хочет, чтобы его похвалили. И собака этого хочет, и даже независимый кот. То, что я много лет принимал за смирение, мешало мне понять самую смиренную, самую детскую, самую благочестивую радость – радость собаки перед лицом человека, ребенка перед лицом отца, ученика перед лицом учителя, твари перед лицом Господа. Я не забыл, как страшно она искажается, как быстро ее заглушают плевелы тщеславия и любования собой. Но бывает она и чистой – хоть ненадолго, хоть на минуту, в самом начале. И тот, кто знает эту минуту, может представить себе, как спасенная душа узнает то, на что и надеяться не смела: Господь ею доволен. Тщеславие не грозит ей, она уже точно знает меру своей немощи; миг, навсегда излечивающий ее от ощущения приниженности, излечивает ее и от гордыни. Совершенное смирение освобождает от скромности. Если Бог нами доволен, мы и сами, в новом, не похожем на земной смысле, можем быть довольны собой. Мне скажут, что глупо хотеть, чтобы нас на небе погладили по головке. Может, и глупо, но не хотеть – гордо, а не умно.
Кто радует или страшит всякую тварь, как-нибудь да посмотрит на нас – или радостно, даруя нам дивную славу, или горестно, ввергая нас в неизлечимый стыд. Я недавно читал, что главное – как мы думаем о Боге. Господи, да нет же! Самое главное – как и что о нас думает Бог. То, что мы о Нем думаем, вообще неважно, если не связано с тем, что Он думает о нас. Мы знаем, что «предстанем» перед Ним, и обетование славы значит, что, как это ни удивительно, кто-то из нас пройдет испытание, выйдет из него с честью, угодит Богу, не только вызовет жалость, но и доставит радость, как доставляет ребенок – отцу, картина – художнику. Ум и воображение не могут выдержать такого бремени; но это и есть бремя нашей славы.
Теперь посмотрите, что случилось. Если бы я не принял понятие славы, которое так властно предлагает мне Писание, и держался бы за свою смутную тягу к блаженству, я не увидел бы, чем она связана с Божьим обетованием. Но я пошел вслед за самым странным и даже скорее непривлекательным, что нашел в священных книгах, и, к великому своему удивлению, вижу теперь ясно эту связь. (Отвлекшись от своих хотений, я понял, чего же хотел.)