И снова все получилось как будто само собой: сам ударил по струнам смычок, сами забегали по грифу, меняя позиции, пальцы, а он, Арвид, плыл тем временем по реке, и высокие, скалистые берега все сжимались, стискивая русло, и без того неистовый бег потока еще ускорялся, ускорялся, и вот уже масляно закружились вокруг перевернутые вниз смерчи водоворотов, и повисла впереди радуга, манящая, обещающая тому, кто пройдет под ней, что-то удивительное, радостное и по-детски ясное, как она сама… И он промчался под этой радугой, промчатся в падении, которое было полетом, а может быть — в полете, который оказался падением, и снова кипела вокруг вода, она была как взмыленная лошадь, у которой бурно вздымаются бока и срываются с губ хлопья пены, но которая все же пришла первой, которая все-таки победила и которую теперь конюхи медленно водят по кругу, потому что остановиться — значит умереть… И вода тоже умеряла свой бег, и берега расступались, и струи делались все светлее и прозрачнее, и там, в глубине, вокруг скатанных, гладких камней плясали в них солнечные рыбки, чем-то похожие на ныряющую Кэтрин…
За окном медленно нарождался день. Небо незаметно светлело на востоке, а на западе, словно упорствуя и не желая отступать, сгущалась тень, но и она, эта тень, должна была растаять через те считанные минуты, что оставались еще до восхода. Начиналось утро победителя.
Победитель стоял посреди гостиничного номера, устремив взгляд на струящийся по пластиковому абажуру водопад, а навстречу ему бросал феерические каскады «Дьявольских трелей» Тартини.
И он не слышал, как за спиной его тихонько звякнул приемник пневмопочты и на лоток упали первые выпуски утренних газет.
ПРОБНЫЙ КАМЕНЬ
Где же это было?
Дорис мучительно напрягала память, но мысли не подчинялись ей, упрямо ускользали, и в сознании мелькали только бессвязные, отрывочные картины. И лишь одна вспыхивала перед ней чаще других — упорно, навязчиво, неотступно.
Где же это было?
Помнится, в какой-то глуши, куда занесло ее неведомо какими судьбами. Гастроли? Кажется. Или съемки. Может быть… Маленький городишко. И зоопарк — тоже маленький, тесный, старинный, с клетками вместо вольеров — обширных, отгороженных лишь невидимой глазу стеной силового барьера. А в одной из клеток волк. Не старый еще, матерый волчище с широко развернутой грудью, но какой-то свалявшейся, потерявшей живой блеск шерстью и безнадежно повисшей на бессильно надломленной шее головой. Он не сидел, не лежал, не глядел тоскливо сквозь решетку, нет. Он монотонно, как заводная игрушка по столу, писал по клетке круги; если долго следить за ним, начинала кружиться голова.
Сейчас сама пишет и пишет круги. Один, два… десять… И так без конца. Порой ей хочется остановиться, но что-то внутри не дает и гонит, гонит, гонит… Волчица в клетке.
И пусть нет у этой клетки прутьев — сильно изменилась обстановка в отделении смертников за последние тридцать лет, с тех пор, как на смену газовой камере пришел зомбинг. Торжество гуманизма! Камера не камера, а так, вроде бы просто комната, скромный такой гостиничный номерок, только выйдешь из него лишь один раз — и навсегда. Обычная комната, и только под потолком шевелится опалесцирующее «всевидящее око», стерегущее каждое твое движение, чтобы не приведи Бог не сотворила ты с собой ничего, чтобы с тобой ничего не случилось, ибо к казни ты должна прийти здоровой, целой и невредимой. Уж казалось бы: что-что, а объектив не должен смущать ее, никак не должен, ведь больше двадцати лет прожито перед объективом, ведь ты же не кто-нибудь, ты Дорис Пайк, «Мерлин Монро XXI века»… Но это проклятое «всевидящее око» не объектив, оно — враг, в нем есть что-то одушевленное, что-то бесконечно подлое и отвратительное. Соглядатай, доносчик, шпион, провожающий тяжелым леденящим взглядом каждый ее шаг, каждое движение. И невольно хотелось поторопить время, пусть уж скорее бы, сколько там осталось — три дня? Четыре? Лучше все что угодно, лучше стать… А кем, собственно? Мало, мало знала она о зомбинге, никогда это ее не интересовало; так, какие-то расхожие газетные статейки, разговоры мимоходом… Да и не все ли равно — кем? Дорис Пайк умрет. Даже если ее тело останется жить. Умрет вместе с памятью своей о пушистых снегах Сиэтла и волшебных закатах над Вайкики, о глазах Тони (ах, как сияли они в то утро, первое утро вдвоем!) и заваленной цветами грим-уборной, об этом волке, писавшем круги по клетке в захудалом зоопарке какого-то богом забытого городка…