— Странно… — Огюст все так же мечтательно улыбался, глядя куда-то в пространство. — Такой аристократ, настоящий аристократ, — и равенство, братство…
— Дорогой мой Огюст, мы с вами оба историки; и я думаю, вы должны понимать: строй может измениться, принцип же — никогда. При тирании фараонов и при афинской демократии, при Людовике XIV и в конституционной Англии — везде была и есть аристократия. И она будет существовать вечно, ибо при любом строе государству нужен мозг, — а в этой роли может выступать только аристократия. Может измениться имя элиты, но ведь не в имени дело.
— Дело в том, чтобы оказаться в ее составе, не так ли?
Д'Эрбинвилль молча пожал плечами, — разве может быть иначе? Но вслух сказал:
— Разве это так уж обязательно? Главное в конечном счете — величие Франции.
— А кем было создано это величие? Шарлемань и Людовик XIV, Роланд и Байяр… А потом — потом пришли санкюлоты. Генрих IV хотел, чтобы у каждого француза была курица в супе, а они — чтобы голова каждого порядочного француза лежала в корзине гильотины. Террор, казни, бедствия и разорение — национальный позор Франции! Конюх и пивовар, вотирующие смерть Людовика XIV! Вспомните судьбу Филиппа Эгалите: для того, чтобы оказаться в рядах новой аристократии, недостаточно прибавить к имени модное словечко. Надо либо сохранить старую элиту, либо сформировать новую уже сейчас. Ибо выскочка у власти — тоже страшная вещь. Не потому ли Наполеон расстрелял герцога Энгиенского, что бедный корсиканец Бонапарт учился на деньги его деда? На вашем пути я вижу препятствия двух родов…
— На нашем пути, — поправил Д'Эрбинвилль.
— О, нет. Вы правильно сказали, Пеше, мы оба историки. Но в то время как вы ставите свое знание на службу моменту, я ценю знание само по себе. Я лишен всякого честолюбия. Кроме научного, разумеется. Для меня лавры Шампольона во сто крат ценнее лавров Наполеона. Я стою над схваткой, и мой взор устремлен в прошлое и будущее. Я могу себе это позволить, так как в настоящем не испытываю голода. Вы, Пеше, честолюбивы, а это самый страшный вид голода. Тем более, когда его трудно — я не хочу сказать невозможно — утолить.
— Не слишком ли вы пессимистичны, Огюст? — спросил Д'Эрбинвилль, разливая бургундское. — Давайте лучше выпьем — это вино способно даже самого мрачного пессимиста превратить в восторженного юнца.
— В таком случае мне угрожает опасность стать младенцем, — улыбнулся Огюст.
— А бургундское вино здесь превосходно, — сказал д'Эрбинвилль, пригубляя вино. — Оно как хорошая любовница. Каждый глоток божественен, но предвкушение следующего — еще лучше. Так какие же тернии вы видите на моем пути, Огюст?
— Я простой буржуа, Пеше, хотя император и сделал моего отца дворянином. И потому простите мне, если я буду недостаточно тактичен. Так вот. Кто вы сейчас? Один из вождей республиканской партии. Пусть даже один из наиболее видных вождей. Герой "процесса девятнадцати". Но какие виды у вашей партии? Никаких. Стань вы в свое время орлеанистом, сейчас вы были бы пэром. А так… — Огюст оторвал от грозди крупную виноградину и кинул ее в рот. — В народе. конечно, брожение. Но вы же знаете французов — это у них в крови… Республиканцы, орлеанисты, легитимисты — да много их! — пытаются склонить народ на свою сторону и попутно перегрызть друг другу горло. Но в целом-то это затишье.
— Моряки говорят, что затишье предвещает бурю.
— Но не вызывает ее. Нужна еще тучка, на которой прилетел бы Борей. Нужно знамя, способное поднять чернь. Как вы думаете, кто больше сделал для распространения христианства — Иисус Христос или Понтий Пилат? — Огюст сделал паузу и вопросительно взглянул на собеседника.
Д'Эрбинвилль промолчал: он никак не мог привыкнуть к столь резким скачкам в мыслях своего друга. Подождав минуту, Огюст продолжил:
— Скорее всего мы бы и не знали, что произошло в забытом богом Иудейском царстве без малого две тысячи лет назад. И сами христиане не смогли бы придумать ничего лучшего, нежели распятие Христа.
— Оригинальная мысль…
— Во всяком случае справедливая. Кровь и венец мученика всегда привлекали чернь. Но вернемся к тем преградам, которые я вижу на вашем пути. Я назвал пока только одну. Но есть и вторая. Это те, кто может стать популярнее, а значит — сильнее вас.
— Кто же?
— Да хотя бы тот мальчишка, который десять месяцев назад провозгласил здесь тост "За Луи Филиппа!", грозя обнаженным кинжалом. Сейчас он сидит в Сент-Пелажи. Вы, кажется, недолюбливаете его, Пеше, но надо отдать ему должное — у этого маленького Робеспьера большое будущее… Только это не ваше будущее. Не забывайте «Карманьолу»: после "Lа ira" следует "… les aristocrates a la lanterne".[1] Когда вы поможете ему победить, то… Можно перековать меч на орало, но можно и кинжал — на нож гильотины. Хотели бы вы увидеть свое завтра сквозь ее окошечко?
Огюст вынул из кармана брегет и посмотрел на циферблат.
— Черт возьми! Простите, Пеше, но я должен покинуть вас.