- Да, а уж пожрать на халяву только их и поискать. То им пудинг, то икры лягушачей... А денежки-то наши...
- Мне бы хоть раз икорки этой попробовать!..
Но не в обычаях Артуа было опускаться до перебранки с чернью, тем более - выжившими из ума стариками, а то бы он задал им жару! И все равно слушать эти досужие разговоры было неприятно.
Кое-как, сделав несколько петель по улицам, Артуа разыскал дом Пфлюгена и попытался договориться о рикше. Увы, с немцем получилось ещё хуже. Мало того, что он тоже не соизволил спуститься вниз или, по крайней мере, принять графа в доме, так этот чваный пруссак даже не затруднил себя притворством из приличия. Барон заслушал графа с балкона, надменно блестя очками и с таким лицом, будто терпел какие-то непристойные домогательства. Едва Артуа открыл рот, как Пфлюген стал наливаться каким-то высокомерным отвращением и гневом. Прервав графа на полуслове, немец выдал резкую отповедь:
- Я просил бы... если только... у вас ещё сохранились... какие-то понятия... о чести... впредь... избавить меня... от подобных визитов!.. - и козел с моноклем (Пфлюген) перекосился в лице и побагровел.
- Что вы имеете против моих визитов, барон? - спросил, побледнев, благородный граф Артуа.
Пфлюген с омерзением уставился сверху вниз на графа и с оскорбленным видом отвечал:
- Не желаю видеть здесь юродивых клерикалов и сопливых жеребцов-гомосеков!.. Стыдно за Европу!.. Да-с!.. Прямо на лестнице!..
Немец повернулся спиной к графу и громко сказал:
- Гринблат! Если ещё раз придет этот субъект, скажи, что меня нет дома.
- Я понял вас, господин барон! - бойко отозвался Гринблат-Шуберт-Верди.
Вне себя от возмущения и обиды граф подобрал с земли камешек покрупней и запустил его вслед надменному пруссаку. Меткая рука воина послала снаряд точно в немецкий затылок. Пфлюген дернулся, схватился за ушибленное место и поспешно скрылся в доме.
- Значит, так, да! Значит, вот как! - воскликнул меж тем граф. - Ну, мы с тобой ещё потолкуем, прусская свинья. Это кого он тут назвал сопливым жеребцом-гомосеком?
Граф мрачно брел по пустынной полуденной улице. В животе бурчало от голода, в голове мутилось от жары и тоски. Из окон неслись острые запахи некитайской кухни вперемежку с разноголосицей. Погруженный в невеселые раздумья, Артуа не обращал внимания на эту болтовню. Но стояла такая тишь, что далеко было слышно каждое слово, и граф, помимо своей воли, стал вникать в говоримое. Один разговор показался ему особенно любопытным:
- ...Вишь, какого принесло! Мало своих бонз, так ещё этот! Так и накинулся на мальчишку!..
- Ну, ну? - переспрашивала другая женщина собеседницу. - Что он - мочу подучил его пить?
- Да хорошо бы мочу! Хуже! Люби, говорит, свою маму, а особенно папу!..
- Это ребенку такое!.. - взвизгнула женщина.
- Да! Ты, говорит, не думай - мы все замечаем. Тут, говорит, мужика поставили за тобой исподтишка следить, а как он недоглядел, его сразу на плаху вздернули, а в следующий раз и тебя вздернут!
- Да ты что! - ахала собеседница. - Вот изувер! Зачем же он страсти-то такие ребенку невинному?..
- А это ему чтобы в свою секту заманить, - разъясняла сметливая дама. - Люби, говорит, свою папу - а кто у нас папа? - император!.. и свою, значит, маму - а мама кто? Государыня наша! А какое право у малого-то ребенка себя в наследники назначать!..
- Так это он, выходит, смуту затевает!
- Ну, доехала наконец! - я-то что толкую? Этот толстяк - он из их всех самый опасный, вон палач-то наш - уже второй день ревет - сразу понял, на кого нарвался!..
"Постойте-ка! - осенило графа. - Да уж не про аббата ли нашего это толкуют? Вот те на - когда же это он успел натворить дел?" И действительно - в столице Некитая, где все новости, как водится, разносятся быстрей телеграфа, утренние подвиги аббата уже получили всестороннее и весьма своеобразное преломление.
Подоплека тут была ещё и в том, что император и императрица считались матерью и отцом каждого некитайца и не могло быть и речи, чтобы кто-то мог рассуждать о любви или нелюбви к ним - это было бы то же самое, как если бы ноготь начал любить палец, на котором находится. Какие-либо личные чувства питать к царственной чете мог только тот, кто состоял в личных отношениях с ними - например, их родители или дети. Получалось так, что объявить о своей любви к императору было все равно что провозгласить себя наследником престола, если только не императором-отцом!
Вот почему так ужасались некитайские кумушки, обсуждая святые наставления нашего благочестивого аббата. Ведь аббат Крюшон, когда требовал от некитайского мальчика любить свою папу и маму, подбивал мальца, не зная того, на бунт против властей и узурпацию престола! Ни больше, ни меньше. Наш аббат, конечно, не понял этого, зато смышленый мальчуган живо расчухал что к чему и сообщил куда следует - ну и - все знают, что произошло потом.
Не ведая о том ничего, граф шел по улице далее. Новые голоса привлекли его внимание. Из раскрытого окна второго этажа доносился скрипучий мужской голос:
- Нет, батенька, вы недооцениваете этого иезуита!..