Перед глазами все плывет, головокружение валит с ног. Только что я упомянул про каштаны. Ими был засажен двор Колонии. По весне они начинали цвести. Цветы устилали землю, мы шли по ним, мы падали на них, они падали на нас, наши пилотки и плечи. Это были свадебные апрельские цветы, я и сейчас вижу, как они распускаются. И все эти воспоминания, теснящиеся в моей голове, населяющие мою память, словно специально подобраны так, что все мое пребывание в Меттре представляется мне одной длинной-длинной свадьбой, которую прерывали порой кровавые драмы, когда я видел насмерть дерущихся колонистов, они превращались в кровоточащее месиво: красные, возбужденные, божественно-прекрасные в своей дикой ярости, греческой, античной, именно ей Булькен, как никто другой, обязан был своей красотой. Я не помню его не-в-ярости. И если его юность казалась мне слишком юной, слишком чистой и беззащитной, я понимаю, что старые, опытные воры, ловкие и сильные, тоже были молоды и, прежде чем стать такими, как они есть сейчас, им пришлось в свое время приобрести эту твердость и жесткость. Он жил, словно выпущенная из лука стрела. Она дрожит и трепещет, покой овладеет ей лишь в самом конце полета, который станет смертью, чьей-то и ее собственной. И если я ничего не знал в точности о его воровской сноровке, я догадываюсь о ней по его гибкости и ловкости — хотя сноровка, необходимая там, совсем не похожа на ту, что нужна нам здесь, — он был, представляется мне, вором-невидимкой со стремительным взглядом и такими же стремительными движениями. Он шагал небрежной, развинченной походкой, и вдруг, когда попадались коридор или стена, резкий прыжок отбрасывал его вправо или влево и прятал из виду. Эти движения, словно взрываясь неожиданной вспышкой на фоне его беспечной медлительности, в одно мгновение сокрушали, разрушали ее, этим взрывом было задето все: его локти, грудь, колени, лодыжки. Я был вором другой породы. Я не люблю резких движений, я делаю все медленнее и спокойнее, более обдуманно и размеренно. Но Пьеро, как и я, любил кражи со взломом.
Радость вора — это физическая радость. Радуется все тело. Должно быть, Пьеро ненавидел мошенничество, раз так наивно восхищался великими мошенниками, как восхищался он книгами и их авторами, нисколько не любя их. Идя на кражу, он был счастлив от кончиков ногтей до корней волос.
— Пьеро, ведь ты был счастлив, когда вы вместе шли на дело с Роки…
В тишине раздался его смех:
— Слушай, Жан, отвяжись, ну что ты все…
— Что?..
— Даже когда один (голос переходит в шепот, он говорит едва слышно, я должен придвинуться как можно ближе, прислушиваться, затаив дыхание. Темнеет, лестница погружается во мрак).
— … я ведь на дело всегда ходил соло, ты ведь понимаешь, с этими подельниками…
Я понимаю и еще замечаю в темноте, как он досадливо машет рукой.
— Соло!
Этот мальчик научил меня, что истинная суть парижского арго — печальная нежность. И я говорю ему то, что обычно говорю прощаясь:
— Курить есть? — Но он не отвечает прямо на мой вопрос.
Он еще шире улыбается и шепчет, протягивая открытую ладонь:
— Ну давай, давай со своим чинариком! Выкладывай! Сделай милость! — И он удаляется, иронично отсалютовав мне на прощание.
Уже на следующий день после той свадьбы, о которой я рассказывал, я покинул Колонию навсегда, не успев даже провести с Дивером ни одной ночи, впрочем, я и не рассказал еще о том, как впервые встретился с ним. Был вечер утомительно-долгого майского дня, когда орифламмы в честь праздника Жанны д’Арк устало поникли под тяжестью наконец-то завершившейся торжественной церемонии, и полиняло небо, словно к концу бала — макияж светской красавицы, и вот тогда, когда больше уже нечего было ждать, появился он.