— Ну-ну, — равнодушно бросил Борис, высыпал в воду горстку гальки и стал, прищурившись, вглядываться в зеркальную поверхность воды, разглядывать причал, почесывая физиономию и давно затянувшуюся царапину на левой коленке, что было совсем уж излишне, так что я мог заключить, что тяжелый этап мы преодолели и что теперь он, значит, обдумывает, чем бы нам заняться, так и со мной бывает, когда я нахожусь в состоянии неустойчивого равновесия между таким восторгом, что едва не лопаешься от счастья, и начинающейся скукой. Тут вернулась мамка, потрясенная до глубины души, как я мог заключить по агрессивности ее походки. Собираясь в магазин, мамка прихватила с собой из палатки (которую мы окрестили Зорькой, это Линда придумала) белую блузку; теперь под этой блузкой она неумело прятала серый пакет.
— Ну и дыра, — сказала она, садясь.
— Вообще-то тут не разрешается ничем торговать, — сказал Борис.
— А мы за это должны продукты прятать. Хорошенькое дельце! — сказала мамка, открывая пакет, в котором оказалось два кило копченых сосисок, пучок морковки, две буханки хлеба и полкило маргарина, который уже сильно размяк на солнце. Поскольку мы с Линдой оба страшно любим сырокопченые колбаски, мамка поступилась своими принципами и дала нам по одной, сняв сначала длинными ногтями шкурку с одной из них.
— Борис, а ты уже завтракал?
— Неа, — сказал Борис. — У нас дядя не завтракает.
— Так на, возьми. Хочешь?
Борис тоже взял колбаску и съел ее прямо со шкуркой, как и я: о, этот звук лопающейся на зубах хрустящей шкурки и этот вкус подкопченной прохлады, наполняющий рот, вкус такой одновременно плотный и нежный, что вряд ли вкус жареного мяса может его превзойти. Мамка тоже взяла одну колбаску и съела ее без шкурки, как Линда. А когда мы доели свои колбаски, то получили еще по одной. Мы вволю посмеялись над тем, что вот сидим мы тут, обжираемся незаконными колбасками и чихать нам на Стортинг и на правительство. Потом мы сидели, откинувшись назад и опираясь на локти, болтали ногами, и запахи водорослей, леса, цветочной пыльцы и «Нивеи» щекотали нам ноздри; беззвучно жужжали насекомые, и мы ничего не говорили, что для нас совершенно необычно, нормально-то мы болтаем без умолку, пришло мне вдруг в голову в этой тишине, и тут мамка пробормотала, не открывая глаз, «так бы и сидела тут до самой смерти», и мы улыбнулись, «потому что скоро придет катер», продолжала она, «ведь уже суббота».
— Суббота? — встрепенулся я.
— Да, — сказала она со странным вздохом, означавшим, как я знал, смену ритма; мамка поджала под себя ноги и повернулась к нам лицом, чтобы поделиться с нами, и с Борисом тоже, тайной, и сказала, разглядывая свои ногти, которыми она процарапывала тоненькие бороздки, такие письмена, в мягкой посеревшей деревяшке:
— Я хочу с вами поговорить кое о чем. Короче говоря, дело такое: с этим катером приплывут Марлене с Яном, вы ведь помните Яна, мы с ним во вторник виделись?
Мы кивнули. Мамка собиралась уехать на том же катере в город и остаться там на несколько дней, у нее там были дела; это у нас такое стандартное выражение, означающее занятия скучные, тайные, стыдные или необходимые, или все это сразу. Нижняя губа у Линды отвисла и задрожала, но мамка прижала палец к Линдиному рту, улыбнулась ей широко и сказала, что «ты же хочешь побыть с Марлене?», и я тогда понял, что это, собственно, не только неизбежно, но и что этого нужно было ожидать, что это продолжение истории, которая началась еще у Ратушной набережной, или в ресторанчике с видом на порт, а может, и того раньше, и мамка, разумеется, обо всем уже договорилась с единственным человеком, на которого она могла нас оставить, с Марлене.
И еще мне пришло в голову, что если бы не Борис, не остров и еще то другое, что, оставаясь для меня непостижимым, росло и зрело во мне, я бы, наверное, и сам разревелся.