— Андрей… — окликнул Иван, браня себя на чем свет стоит: хоть бы пролистнул на кого-то другого, чтоб не было сразу такого потрясения. — Андрей, прошу…
Он очень боялся крика, боялся неконтролируемого порыва расшвырять мебель, боялся самого неотвратимого: что D. вот-вот начнет в бешенстве рвать листы. Тонкая рука действительно потянулась к папке, скрючившись, словно когтистая химерья лапа. Иван, поколебавшись, перехватил ее, слегка сжал и взмолился:
— Не надо. Они еще нам понадобятся, если вы не хотите оставлять это так. Понимаете?
Было сложно: он и сам не до конца одолел злобу; ощущал внутри отголоски хитровского пожара. Но когда рядом этот пожар охватил кого-то еще, вернуть себе зыбкое равновесие оказалось проще. В Иване снова проснулся сыскной надзиратель, самая холодная голова участка. Тот, кому вечно приходилось доводить дела до конца, прежде чем свидетели-жертвы разнесут все вокруг и растерзают преступника.
— У вас рука дрожит, — пробормотал Андрей, открыв глаза и посмотрев на него, так внимательно, что дальнейший вопрос стал очевиден. — Неужели… вы там тоже есть? Это похоже на очень большой архив с материалами, не могут же они все быть заполнены мной? — последнее он пробормотал почти с мольбой, не дожидаясь ответа, опустил глаза и зашелестел страницами. — Проклятье. Господи…
В отличие от Ивана он листал хаотично: то вперед, то назад. Добрался и до последних рисунков, из которых пять или шесть были посвящены хитровскому Илюше, похожему на французского дофина. Нашлась работа, почти повторявшая вернисажную, разве что на ней появились руки графа, ослаблявшие мальчику воротник. От нее Андрей отшатнулся, рухнул в кресло, закрыл лицо руками и тихо застонал — нет, заскулил, будто поранившаяся лиса. Тут же, правда, очнулся, впился зубами в ребро собственной ладони. Замолк, но сильнее сжался, точно силясь исчезнуть.
— Здесь не все настоящее, точнее, не все было взаправду, — попытался сказать Иван, но, когда D. засмеялся — горько, неестественно, с истерическими нотками, пришло осознание: это впустую. Чудовищность не уменьшилась бы, даже будь «настоящими» один-два из всех портретов с натуры. — Андрей, — он наклонился, сильно понизил голос, зашипел D. в самое ухо, — я это закончу, клянусь. Мы…
— Ужасно, ужасно, — повторял тот, сидя в прежней позе и слегка раскачиваясь. — Объясните, как это творилось так долго, нет, лучше другое: как, если — вы говорите — не все настоящее, можно
В минуту сумбурного монолога, полного совершенно незаслуженного тепла, Иван опять перебирал в голове все горькое, что пока утаил: о шоколаде и сожженных письмах, о цветочной короне и словах «приблудного вора мне не очень жаль». Не пора ли освободить Андрея хотя бы от этого — от тревоги за сестру, которая и братом-то его не считает? Придется, иначе мало ли какая в нем проснется щепетильность; вдруг и его, когда делу дадут ход, начнет волновать Лизина честь и шансы на брак, с таким-то пятном?
— Нет, что вы, конечно, — уверил он, почти решившись. — Знаю, в моих статьях много было историй, где тяжелее всего приходилось именно родным детям, но…
Что-то скрипнуло, стукнуло. Он осекся, боковым зрением уловив движение, — и мгновенно осознал, что, впустив D., забыл повторно запереть замок. Развернулся, сделал было шаг от стола, но поздно. Медленно отворив дверь, в кабинет вошла Lize.
Она была растрепанная и потная, в мятом платье, а корону держала в опущенной руке. Могло бы показаться, будто только что она веселилась где-то внизу, но, судя по сероватому цвету лица и стеклянному взгляду, она пробыла у порога достаточно и многое услышала. В ней было нечто странное: то ли пришедшие в беспорядок драпировки скрыли горб слишком ловко, то ли она сама из последних сил держала поврежденную спину, — но облик ее Иван в любую другую минуту назвал бы чарующим. Ему вспомнился внезапно портрет, который написал Андрей и украсил засушенными фиалками, — тот, где она походила на уродливо-прекрасную правительницу троллей. Впрочем, Иван быстро понял: дело не в платье и не в цветах. Просто выражение лица Lize — и запечатленной на портрете, и представшей сейчас перед глазами — отличалось от всех брезгливых, надменных и обиженных гримасок, к которым он привык.