На следующий день послушанием мне дали работу писарскую в скриптории, то бишь книги древние повторять да для дитев сохранять. А переписывали мы не токмо религиозную литературу, но и все, что опосля Катастрофы уберечь удалось, ибо, как сказывал главный певчий:
— Наш святой долг — сохранить культуру. Культура — это то, что делает нас людьми, ибо что есть человек без культуры? Зверь, не более.
— А что есть энта ваша культура? — полюбопытствовал я.
— Культура — это знание, передающееся от поколения к поколению, дабы обучить младых отроков благоутробным деяниям, — ответил певчий. — А кто культуры лишен, тот есть ламер!
— Что же есть энтот ваш ламир?
— Ламер — это грешный нечестивец!
В скриптории всегда царила тишина и полутьма, токмо свечки помаргивали. Монахи сидели рядочком и аккуратно выводили буквы гусиными перьями на тонких пергаментах. Дали и мне размеченный еле заметными линиями желтый лист, красные и черные чернила да гусиное перо. А переписывал я «Сборник поэзии». Много нового уразумел я за энто время: что поэзия прекрасна, а Пушкин — наше всё!
Так и жили, с утра богослужение, опосля завтрак в трапезной, опять богослужение и в скрипторий до вечера, токмо с перерывом на обед. А после заката ужинать и вечерня. Кормили хоть и трижды в день, да неважно. Каждый день суп из пшенки и крысятины, вроде ничего, да жиденький, не наваристый. Вот дома у меня был суп так суп! Любавушка моя как наготовит из оленины али мяса хрюческой тюки, да овощей всяческих добавит, приправ там — аромат на весь дом! Когда-то, помнится, еще и свинка наша яйца откладывала…
А тут что? Сидишь так за общим столом, из глиняной плошки деревянной ложкой похлебку ешь. Хорошо еще, коли там крысиный хвостик али ребрышки попадутся, али хоть какой кусочек гриба-подснежника, а то, бывает, и вовсе ничаго. И ешь как теплую подсоленную воду, благо еще, коли сухарик какой к супчику дадут.
— А вы, часом, не ведаете, что такое кошек? — тихо полюбопытствовал я у сидящего рядом монаха.
Сам-то он пожилой, выглядит солидно, думаю, должен бы ведать. Да и поговорить хочется, а то на богослужении молчи, в скриптории — цыц! Ни звуку! Хоть в трапезной словом обмолвлюсь, уже как-то легче.
— Что? — поднял косматые брови пожилой монах.
— Ну, вот я недавно переписывал: «Ах, как много на свете кошек, нам с тобой их не счесть никогда. Сердцу снится душистый горошек, и звенит голубая звезда». Что такое горошек, я знаю. Энто горох, растение такое, прикасаешься к стручку, а он лопается, и горошины разлетаются. А кто съест хоть одну — тот и уснет на весь день или даже на два, а то, бывало, и вовсе не просыпались… Ну так вот, а что такое кошек? Еще и говорится, много на свете кошек…
— Может, там имелось в виду окошек? — предположил другой монах, помоложе, что с другой стороны от меня сидел. — Как много на свете окошек?
— Да нет же, — возразил тот постарше. — Кошек — это животное такое когда-то было. Они крыс ловили, тогда же крысоловов еще не появилось.
— Крысоловов? — удивился я.
— Прохфессия такая, — прокряхтел старый монах. — Кто в темноте хорошо видит, тот и крыс хорошо ловит. В тех избах, что побогаче, они, бывает, работают. У нас в монастыре тоже есть, иначе откуда бы у нас похлебка такая наваристая?
Ничего себе наваристая! Али, может, они просто готовят плохо? Вот Любавушка моя, вот она готовила. А я тогда и не ведал, но откуда же мне было знать, что она так ладно готовит?
Помедлив немного, я опять полюбопытствовал:
— А не проще ли силки на крыс поставить?
— Силки?! — поднял кустистые брови старый монах. — Одиннадцатую заповедь нарушить? То разве что мирянам простима такая распущенность духа, монахам же предписано строгое соблюдение заветов! Потому прохфессия крысолова востребована и почетна.
Умолкнув, я вперился взглядом в похлебку. Надо же, силки им не велено. Так разве ж то изобретательство? Силки испокон веков были, и веревочные ловушки, и луки со стрелами. Разве не мой отец учил меня с ними управляться? То умение ведь от дедов-прадедов дошло до наших дней. Оно же все как пращуры завещали.
Однако перечить я не стал. Кто же их, благочестивых, ведает? А ну как еще на одну сороковницу в монастырь запрут. Что же тогда, Любавушку век не видать? Решил я перевести разговор на другое:
— А что бывает такое, чтобы погибшие среди живых ходили?
— Чаго? — совсем удивился пожилой монах.
— Ну, энто, написано же так, вот я дословно все запомнил: «Как тяжело ходить среди людей. И притворяться непогибшим, и об игре трагической страстей повествовать еще не жившим». Так что же, получается, погибшие ходють среди живых, а как они тогда нерожденным повествуют?
— Глупец! — заключил пожилой монах. — Это же метафора! Аллегория!
— Чаго? — не уразумел я. — Кака така алигория?
— Это надо понимать в переносном смысле!
Тяжело вздохнув, я умолк.