– Ух ты! А что? Может, и так. Может, для того в пыточную вашу Совдепию и ехала. Только не решила еще: тут мне умирать или в другом месте?
– Ты Совдепию зазря не ругай. В ней смысл тоже есть… У Бога-Жизни много смыслов на всякое дело припасено. А мы едва-едва один смысл – тот, что сверху, как чулочек, натянут, – понимаем. Да и жизнь, она везде есть. И почти везде одинакова. Давно по всему миру жизнь – копейка. Но только та жизнь копейку стоит, которая с данной от Бога судьбой не смогла себя совместить. Бог – это надрыв и озарение! В них-то он всегда присутствует. А люди многие озарение от себя гонят. Да и надрыв тоже гонят. Со-творением собственной жизни, по линиям судьбы предначертанной, не занимаются. Живут по ранжиру, без любви, на голом параграфе спят, едят и нужду справляют. Ты не такая. Судьба твоя, от Бога данная, с жизнью правильное совмещение имеет. Хотя, наверное, другие про тебя думают: идиётка! Америку покинула, в Совдепию приплыла… А я вот чую: в озарении жизнь оставшуюся проживешь… Ну а если возвращаться в Америку вздумаешь – не через Петропавловск. Дуй через Владик! Выкван Иваныч тебя проводит…
– Через Владик! – Елена от радости приподнялась и сразу рухнула на постель: рука и висок нестерпимо болели. Тут же лопнул в глазу какой-то сосуд и в бело-красном мигающем свете она увидела угол Суйфунской и Светланской, вспомнила смешную вывеску «Военно-офицерские вещи Дворкина» и здесь же, рядом с Первой классической гимназией города Владивостока, почти на ступенях ее, – молодого изысканного японца в траурном белоснежном костюме. Японец пел, выводя русские слова со всей ненавистью любви, на какую был способен. Пел чисто, звонко, как поют свою короткую песню громадные, желтовато-белые птицы-самоубийцы:
Там, где багррряное солнце встает,
Песню матрос на Амуррре поет…
Амур-река выливалась изо рта его бурно, страстно, а потом – широко, спокойно. С той же спокойной страстью японец выхватил из внутреннего кармана кривой нож, ударил себя меж застегнутых пуговиц, а потом повел глубоко вошедшим ножом наискосок по животу – вниз, вниз…
Молодой японец – не яростью, не ножом, а спокойной, где-то в уголках губ таившейся страстью – напомнил Выквана. Елена встряхнулась. Рука и бок жутко болели. Сквозь боль она улыбнулась скитнику:
– Вот за Владик тебе – особая моя благодарность…
– Помогу, помогу с Владиком, не сомневайся! Даже тела твоего взамен не потребую! А хотел потребовать, хотел воспользоваться.
– На, возьми. – Елена откинула одеяло из шкур, кожа над коленями засветилась атласисто. – Для любви никакой частички тела не жалко.
– Нету. Не надо мне. Перегорел. Иванычу оставь. Чувство у него к тебе имеется. Написал мне тут как-то в письме мудрый человек: «Истинная и деятельная любовь свидетельствует любящему о его божественном происхождении». Так что обрастай здоровьем, как зверь новой шкурой. Через три дня к тебе буду… А через четыре – вернется Выкван Иваныч. У него отпуск, слышь ты, кончается. Он тебя и сопроводит куда надо.
Недалеко, в зарослях карликовых кустов ольхи, крикнула белая куропатка. Крик ее, низкий, раздражающе-бабий, кликушеский, заставил Елену вздрогнуть.
Выкван-Чукотан приехал, как и обещал скитник, через четыре дня. Все эти дни за Еленой ухаживала немая якутянка. Накануне приезда Выквана якутянка исчезла. Скитник тоже не появился. Елена с Выкваном задержались в полудоме-полуяранге всего на четыре часа.
Не воображаемая, а предметная, осязаемая любовь сперва давалась туго. Выкван оробел, был замкнут, молчал, по временам стискивал зубы, почти плакал. Елена утешала, отогревала как могла. Наконец, рыкнув медведем, он обхватил и стиснул ее, как ребенок стискивает дивную, хрупкую красоту, еще не зная по-настоящему, что с ней делать, и, укусив плечо чуть пониже глубокого синеватого шрама, медленно и властно повел засветившуюся кожей красавицу по узкой, единственной тропке прерывистой плотской любви, возникающий меж телами так же странно и дико, как возникал перед первыми поселенцами рая над бездонным ущельем злобновато-веселый мир…
Снова пешком – Елена, накинув башлык, в летней кухлянке, сшитой из легких, почти прозрачных шкур, Выкван-Чукотан в синей фуфаечке и смешных шароварах, с морским биноклем на шее – двинулись они неведомо куда. Выходя, Ёлка-Ленка спросила:
– Мы во Владик?
– На Уэлен.
– Скитник сказал, во Владик.
– Нельзя туда. Рыжий твой шифровку в особый отдел уже послал: встретят как положено.
– А в Уэлене что?
– На лодке, в Америку. Перевезут тебя. Я с эскимосами договорился. И погранцы глаза закроют. Не утонешь – жива будешь. Ветер пока не злой.
– Что такое Уэлен? Где это?
– Уэлен – черная земля. Черные бугры, скалистый обрыв. И вода там черная. Хлюп-хлюп, все черней, черней!
– Не хочу в черную воду, я здесь, с тобой, останусь!
– Тут тебе сразу и конец. А даже если не конец? В рыбколхозе работать будешь? А в Америке – вспоминать меня сможешь…
– Не смогу я теперь без тебя… Черная земля, черная вода, Уэлен, Уэленище проклятый…