– Биричи – не просто каторжане, – говорил о себе и своих сыновьях свекор, – а такие каторжане, которым никакая власть не указ! Будь ты царь, будь ты Реввоенсовет, будь Верховный правитель – один черт! Барыш и выгода! Остальное – побоку…
Сыновей и единственную дочь старый Бирич готовил к каторжному труду для получения преображающих мир прибылей. Но тут до Владика докатилась новая волна бунтов и мятежей. Высадился японский десант. Шалили америкашки. Красные теснили белых. Белые оттесняли красных. Пора было давать драпака. Но старый каторжанин медлил. Мысль о двойном, тройном, а то и десятикратном увеличении капитала стерегла его как бешеная, но пока ведущая себя тихо собака. Мысль-собака роняла слюну, скалила желтые японские зубы…
В феврале семнадцатого года думалось: все пройдет, минует чаша гнева, германцев побьют, своих смутьянов в рудники – кайло в руки, сухарь в зубы!.. Оказалось, нет. Революция на глазах распускалась дурным – в полнеба – газетным цветком, шевелила громадными заскорузлыми пальцами. Стало гадко жить, невыносимо дышать: император сперва отрекся, а потом был убит. Адмирал Колчак, Верховный правитель России, терял край за краем, как тот горелый пень, торчал зачем-то в Иркутске.
Каторжанин Бирич все чаще и чаще проектировал в уме Америку. Мыслям и делам сильно мешала Елена. Появилась она в доме Биричей неожиданно. И сразу оглушила старого Бирича сладкой ложью.
– Графиня Чернец, – представилась она каторжанину, и мир снова, как после отречения императора и Октябрьского переворота, встал медведем на задние лапы.
Графиня Чернец происходила из новороссийских краев. Во Владик попала с родителями. С дочерью Бирича-старшего познакомилась в женской японской школе. В год выпуска, на каникулах, вместе с подругой приехала погостить к ней домой.
Был вечер, в доме Биричей спали. В полутьме Елену дивную никто как следует не разглядел. А наутро, поправляя мокрые волосы, Елена вышла в гостиную в японском кимоно. Старый Бирич без сил опустился на оттоманку. В окнах сизо-бугристой китовой шкурой чуть пошевеливал океан. Кожа щек и предплечий Елены была как лепесток сливы на шкуре серого огромного кита. Но тут же грубая Азия и кончилась: европейское, славянское тело вдруг проступило под легоньким кимоно.
– Графиня Чернец, – еще раз повторила и милостиво подала руку старому каторжанину семнадцатилетняя оторва.
Красота Елены враз затмила явную ее доступность и милые шарлатанские выверты. Через шесть дней после знакомства старый каторжанин, чтобы уйти от греха, призвал Елену в свою контору и, делая строгие глаза, на которые от старческой любви наворачивались мутные слезы, приказал гостье выбрать себе мужа из четырех его сыновей.
Елена выбрала Павла.
Теперь в Ново-Мариинске они с Павлом жили почти что врозь. Мысли Елены были заняты Мих-Сергом. Ей нравилось – в духе аббревиаций последнего времени – называть кооп-матроса, ныне заведующего складом, этим двойным именем.
А Павел, тот витал умом близ Аляски. Опускаясь южней, южней, долетал мыслью до слоистой Калифорнии. Иногда жену и мужа сводил вместе продирающий насквозь волглый чукотский холод. Стуча зубами, грея руки друг у друга в потаенных местах, предавались они в доме Павла отрывистой и почти безразличной плотской любви.
Засыпая, впадали в жаркие лихорадочные видения.
Павлу, спавшему с открытыми глазами, виделись раздавленные льдами лодки. Счетом их было ровно шесть. На одной из таких лодок они должны были еще в августе добраться до идущих мимо Ново-Мариинска в Америку кораблей. Лодки, трощимые льдом, дыбились, превращались в щепу. Щепа вспыхивала, пылала, очень скоро от длинных и удобных чукотских карбасов оставался один лишь пепел. Ледяной пепел и был Чукоткой!
Елене же чудился во сне лысый, с черно-сизой, пугающе липкой кожей, без единой шерстинки медведь. Ни на картинке, ни в петербургском зоопарке – никогда она таких прежде не видела. Понимая – это всего лишь сонное видение, – с любопытством ждала, что будет дальше.
Медведь шел себе мимо, мимо: на четырех лапах, без рыка, без угроз. Но внезапно останавливался, вставал на задние лапы и начинал пританцовывать.
Елена просыпалась почти счастливой: близилось Рождество, сизо-лысый медведь казался заводной рождественской игрушкой. И хотя до великого праздника было все ж далековато, детская радость от его приближения иногда ярко приплясывала перед ней. Радость была одета в глухую оленью кухлянку с башлычком, какие здесь круглый год, за вычетом короткого лета, носили и мужчины, и женщины, украшая эту непрошибаемую ветрами одежду то золотыми и красными кистями на веревочках, то медвежьими когтями и сухими барсучьими лапами.
Глава уезда Громов, нервно прикашливая, распорядился: проверить склады, начать учет продовольствия. Главу уезда пока еще слушались. Может, оттого, что жизнь в Ново-Мариинске текла ни шатко ни валко, текла в бездействии и его созерцании. Физическое свойство этой постмариинской жизни было такое: неспособность что-либо менять как в состоянии покоя, так и во время движения.