Эти законы вытолкнули из хитросплетения поршней тусклый и холодный ствол пистолета, который упёрся Диме в живот. Он хотел попросить —
Дима попытался было его оттолкнуть, но ни пальцам, ни словам не справиться с металлом.
— Ты врёшь, — тускло и холодно сказал Максим, — потому что понимаешь, что я тебя убью. Не понимаешь ты того, что я убью тебя
Ствол нагревался, отбирая тепло у тела, и Дима его уже почти не чувствовал.
— Ты? Меня? Убьёшь? — фыркнул он, и это было уже слишком нелепо, слишком комично, смешки начали сыпаться между зубов, между слов, их было не удержать. — Я тебя умоляю, икона контрреволюционного движения, ты вообще хоть когда-нибудь кого-нибудь убивал? Леший,
— Раньше — не убивал, — ровно ответил Максим.
И нажал на спусковой крючок.
(Помните, дети, что «курок» — это молоточек в задней части огнестрельного оружия, а крючочек в колечке, на который давят пальцем, называется «спусковым».
Его нажимают — и дальше только спуск, вниз, вниз, вниз.)
Дима даже толком не закричал — в горле всё перемешалось, во всём теле перемешалось, и он совершенно потерял представление о том, где у него что и есть ли он вообще. Было только странное ощущение грязи на коже и того, что льётся что-то, что не должно литься, — как во сне, когда спешишь куда-то, опаздываешь, а вещи никак не хотят укладываться в чемодан, и всё время что-то вываливается. Вываливается, вываливается, удержать руками, хоть как-нибудь удержать, пожалуйста, потому что страшно, беспорядочно страшно, пожалуйста!
(«А ты всегда интересовался тем, почему герои драматических произведений хватаются за раны. Возмущался — мол, на самом деле так не бывает, потому что ты, мол, когда коленки ссаживал, за них не хватался. Так то коленки, а то — простреленная печень».)
Диму можно официально поздравить, у него пограничное раздвоение личности.
(«Или нет».)
Или нет.
— Заткнись, здесь всё равно звукоизоляция, — тряхнул его Максим, немного возвращаясь в фокус, и Дима понял, что всё-таки издаёт какие-то звуки — кричит?
Или, что гораздо менее приятно представлять, эдак булькает.
Рубашка вся была красной, и Димины руки были красными, и ноги, и руки Максима, и пол вокруг.
И плащ, похожий на студенческий мундир.
Какая досада.
Он нравился Гуанако.
(Хрусть!)
Максим сорвал с Диминого плеча сумку и швырнул её в дальний конец комнаты, после чего тряхнул его ещё раз, легонько съездил рукоятью пистолета по лицу и заглянул в глаза.
— Слушай меня внимательно. Твоя записка — вон она, на полу. Муля Педаль давно уехал — я сказал ему, чтобы не ждал. Святотатычу не до того. Охрович и Краснокаменный спят. Никто тебя не хватится и не будет искать. Никто не услышит, сколько не кричи. Ты никому не нужен.
Какая прочувствованная речь.
— Дай — ты — мне — спокойно — поползать — в луже — собственной — кровищи, — кое-как прокряхтел Дима.
— Нет, — рявкнул Максим. — Признайся, что это ты заразил Габриэля!
— Только — это — не — я.
— Я же всё равно заставлю тебя признаться! За ту пару часов, что тебе осталось, можно многое успеть. Имей хоть немного гордости, умри достойно.
(«Дело, как все и ожидали, закончилось выстрелом, даже двумя. И если первый только заставил споткнуться, то второй, кажется, окончательно уничтожил хорошего человека».)
Не такое уж и просроченное оказалось предсказание, а?
Дима не хотел смеяться, но засмеялся (не смотреть, не смотреть, не смотреть вниз), а не стоило, диафрагма — в груди, совсем рядом с животом, совсем рядом с —
Не стоило.
— Ты меня не убьёшь, — выплюнул он сквозь смешки. — Не сможешь.
— Почему? — довольно искренне опешил Максим.
— Потому что ты хороший человек, — а смех всё не прекращался, как будто дырка в животе прорвала мешок с ним, и из мешка теперь лилось, и лезло, и разбегалось по комнате, и всё было очень смешно, потому что
И Дима совсем засмеялся от безопасности — и ещё немного от обиды, что Максим больше не может стрелять, но он, Дима, всё равно умрёт, потому что записка — вон она, Муля Педаль давно уехал, звукоизоляция, и никому он, Дима, не нужен. Это было смешно, смешно умереть, когда ты уже в безопасности.
Смешно и очень не хочется.
Очень не хочется умирать.
(После тех четырёх безымянных он долго гадал: если бы ему было очень больно — вот как сейчас — и очень безнадёжно — вот как сейчас — хотел бы он, чтоб его добили? Потому что, может быть — может же такое быть! — если человек сам хочет, то это немного другое, это как-то иначе, это не так —
Четверо безымянных ему уже не ответят, но если попытаться измерить по себе, может быть, может же такое быть —