– Плох этот мир для беззащитных, – промолвил мистер Эфраим.
Он выпрямился, гулко топнул ногой по пустотелому мосту и вернулся к машине. Так не пойдет. Нужно, как он не раз уже проделывал, выбросить прошлое из головы. Загонщиков на холме пока не видно. Впрочем, на всякий случай не помешает и приготовиться. Кто-то из фермеров предположил, что, если собака залегла где-нибудь на склоне, она почует их задолго до того, как окажется досягаемой для пули, и объявится внизу. Мистер Эфраим вытащил из машины карабин, зарядил, взвел курок, поставил на предохранитель и прислонил к бамперу. Потом он снова направил бинокль на склон, осмотрев по очереди Серого Монаха, Щербатые утесы и восточный склон Голой горы.
Внезапно мистер Эфраим насторожился, снова поймал в окуляры подножие Голой, подвел резкость и долго смотрел не отрываясь. С северо-запада, вдоль одного из притоков, к Даддону приближалась некрупная, гладкошерстная, белая с черным собачка. В бинокль можно было без труда разглядеть на ней зеленый ошейник.
Дрожа от непрошеного возбуждения, мистер Эфраим нагнулся и снял карабин с предохранителя. Потом снова направил бинокль на собаку, которая продолжала приближаться. Брюхо ее было заляпано грязью, на морде, сколько он мог различить, запеклась пятнами кровь. Но самое поразительное было не это – мистер Эфраим вглядывался, напрягая глаза, сначала его пробрало недоумение, потом захлестнули жалость и ужас – на черепе пса зияла едва затянувшаяся рана, голая, нежно-розовая, как испод кроличьего уха, перекрещенная четкими белыми следами от швов, которые тянулись от лба до темени, жуткая, несусветная прорезь, придававшая собаке вид потустороннего существа, вышедшего из-под пера Кафки или кисти Иеронима Босха.
Мистер Эфраим содрогнулся. Потом, к своему удивлению, обнаружил, что окуляры заплывают слезами. Слезы он смахнул тыльной стороной ладони и, заметив, что собака уже совсем рядом, нагнулся и стал легонько похлопывать ладонью по колену.
– Komm, Knabe! Komm, Knabe! – подзывал он. – Armer Teufel, sie haben dich auch erwischt?[4]
Пес остановился на дороге, робко заглядывая ему в лицо. Мистер Эфраим продолжал подзывать его негромким, ласковым голосом. Пес медленно приближался, поджав хвост, подобравшись и напрягшись всем телом, готовый броситься прочь при первом же резком движении или звуке.
Едва увидев человека, Шустрик остановился в нерешительности, его и тянуло к нему, и в то же время хотелось убраться подальше, как это бывает с аквалангистом, который вдруг видит среди кораллов какое-нибудь крупное незнакомое существо вроде угря или ската. Шустрик стоял и раздумывал, колеблясь между чувством страха и опасности и желанием услышать ласковый голос, – чтобы его погладили, дали встать передними лапами на колени человеку и ощутить, как тот чешет его за ухом. Тем временем человек отнял от глаз два темных стеклянных кружочка, нагнулся вперед и низким ласковым голосом стал подзывать Шустрика.
Звенящий звук, который не оставлял Шустрика с тех самых пор, как он проснулся на склоне Голой горы, и тащился за ним по вереску, явно усилился. Но пес понимал, что исходит этот звук теперь не из его головы, а от этого незнакомого человека. А точнее, он колебался между ними обоими, в обе стороны. И звон этот представлял собой некий звуковой вихрь, который воронкой раскручивался кверху, но затем вновь сужался и опускался в дыру, одновременно являвшуюся проломом, ведущим в центр его, Шустрика, мозга, и дулом ружейного ствола, направленного прямо псу в морду. Вихри прошлого – псиного и человеческого – сошлись в настоящем, где незнакомый человек стоял, опершись ладонями на колени, и подзывал Шустрика к себе.
Пес медленно подходил все ближе и ближе. Теперь он ясно ощутил этот текущий в обе стороны поток – к незнакомому человеку и от него – поток быстрый и сильный, некое течение – лохматое, с окровавленной шкурой, полное ужаса и страшной боли, горя, отчаяния и утраты. Испугавшись, Шустрик прижался к каменной стене, когда по дороге перед его глазами потекла целая река неслышных звуков – и впрямь неслышных, но ясно различимых, как те нереальные лучи света, которые появляются в летний зной, напоминая журчащую воду, бегущую по зеленому склону холма. Шустрик слышал детские голоса – плачущие, зовущие на помощь и стихающие; женские – стремящиеся к детским, кричащие в отчаянии; мужские – пытающиеся произносить слова молитвы и какие-то отрывки из литургии, резко обрывающиеся, когда этот звуковой поток заливал их. Было в нем также и злорадство, и злобное эхо жестокого насилия.