Читаем Чур, мой дым! полностью

Мужчина бежал широким шагом, перед ним болтался из стороны в сторону пустой рукав гимнастерки. Мать бежала безвольно, семеня и чуть не падая. Но вот они настигли последний вагон, мужчина с трудом подсадил мать, а сам, держась за поручень, долго не мог запрыгнуть, его едва втащили.

А потом мать лежала рядом со мной, я смотрел на ее ввалившиеся щеки, прижимался к ней и с горьким страхом слушал ее шепот:

— Вот чувствую, что не доехать мне. Господи, на кого ты останешься… И сахар обронила, а ведь столько выстояла, столько выстояла…

Мы долго не могли уснуть в ту ночь. Она рассказывала об отце, о том, какой он добрый, работящий и как ему тяжело жить без нас. Говорила о людях, учила меня быть со всеми приветливым, чтобы каждому захотелось мне помочь. Я сознавал, что мама говорит со мной не просто так, и все сильнее чувствовал, как страшно даже подумать, что могу остаться один.

Нам еще долго пришлось ехать в Ишимбай. Дедушке Федору стало совсем плохо, тетя Глаша выносила его из вагона на руках — подышать воздухом. Дедушка то благодарно всем улыбался, то плакал, но не говорил ни слова. Умер он тихо, как заснул.

— Отошел, царствие ему небесное, — с легким вздохом, без горя сказала тетя Глафира и закрыла шапкой деду морщинистое лицо. Потом подняла его на руки и вынесла из вагона, точно на прогулку. Ваня тихо плакал, а мне было боязно и странно, что все так внезапно случилось, — был дедушка, играл с нами в охотников, улыбался, а вот и нет его теперь и никогда не будет. Из нашего вагона выносили с закрытым лицом еще кого-то.

Под конец пути заболела мать. Она лежала на спине, ничего не могла есть и только часто просила воды. Тетя Глаша давала ей чистый кипяток и мутную жидкость — настой на стеблях подорожника.

— Ты не беспокойся, сынок, — утешала меня мать. — Я-то поправлюсь. Важно, чтобы ты хорошо у меня ел. — И она старалась разделить нашу еду на две неравные порции — мне побольше, а себе поменьше.

— Перестань от себя отрывать! — сердито прикрикивала тетя Глаша. — Пацанов я и так не обижаю, а у тебя вон кости торчат. Что мужику-то своему привезешь?

Мать слабо улыбалась, кивала в мою сторону:

— Его привезу — и то счастье.

— Не велико оно, счастье, без матки. Ребятенок с хорошим-то отцом сирота, а уж с пьющим — совсем беда.

— Он бросит, я знаю. Он перестанет пить, когда мы приедем, ведь не бессердечный, — убежденно говорила мать.

— А коли так, держись, не поддавайся, — будто приказала тетя Глаша.

— Держусь, Глашенька. Ой, как держусь…

Мать и в самом деле держалась что есть сил, я это видел. Когда ей было больно, никто не слышал даже просто тяжелого вздоха; она закрывала глаза, сжимала тонкие посиневшие губы, впивалась сухими пальцами в платок или в край одеяла. Я понимал, что и мне нужно держаться изо всех сил, перетерпеть все: голод, стужу, неуют. И только тогда мы обязательно одолеем нашу невыносимо долгую дорогу, приедем в Ишимбай к отцу, к сытной хорошей жизни.

«Ты поплачь, поплачь, полегчает»

В Ишимбай мы приехали одни, без тети Глаши. Мы простились с нею на каком-то маленьком полустанке. Мать потом долго вспоминала ее и просила меня никогда не забывать ни дедушку Федора, ни Ваню, ни тетю Глафиру. «Это святые люди», — говорила она.

Отца мы нашли с трудом. Всё ходили по малолюдным заснеженным улицам мимо деревянных домиков и заборов. Спрашивали у прохожих, как пройти к поселку строителей нефтеперегонного завода. Поселок оказался почти на самой окраине города. Рядами стояли длинные приземистые бараки.

В одном из бараков нас встретила пожилая сухонькая женщина, комендант общежития. Она провела нас в маленькую комнату. Там было неуютно, холодно, не прибрано. Тесно прижимались друг к другу три койки и три тумбочки, на щербатой стене висела гитара.

— Ой же и песельник он у вас, — сказала комендантша, показав на гитару. — Распоется, всю ночь не успокоить. — И сейчас же сообщила строгим шепотом: — Закладывает лишку. Да тут все хороши, — словно бы пожалев нас, бросила она. — А вас он ждал, просто измаялся, ожидавши. Я ему сейчас на завод позвоню, бегом прибежит.

Женщина ушла. Мать, не раздеваясь, присела на единственную табуретку, растерянно и утомленно оглядела комнату, сняла очки, чтобы протереть стекла. На тонкой переносице остались два красных пятна, а от них вдоль запавших глаз широко растекались черные дуги.

— Ну вот, сынок, и приехали на пироги, — с долгим вздохом сказала она.

Около часа мы ждали отца. В комнату он ворвался шумно. Вбежал в расстегнутом ватнике, уронил хлеб, конфеты, колбасу — все, что принес для нас, но не стал подбирать упавшее, а сразу же опустился перед матерью на колени. Лицо его постарело, вдоль большого носа пролегли глубокие морщины, небритые щеки ввалились. В глазах были боль, нежность и раскаяние.

— Теперь все будет иначе, вот увидишь, — сказал он порывисто. — Ты прости меня, Поля, прости. Я брошу пить. Вот увидишь! Теперь все будет хорошо, обещаю тебе.

— Дай-то бог, дай-то бог, — устало и, как мне показалось, безнадежно, говорила мать и гладила отца по жидким растрепанным волосам.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже