Он завернул обратно за угол, снова протопал по ступенькам вниз и дёрнул на себя дверь. Потом ещё раз. И снова дёрнул. Дверь не поддавалась. Куда делся этот дон Хуан с его баклажанами и ядовитой зелёной картошкой? Закрыл свою лавочку, что ли, от греха подальше, чтобы Чурбанов опять ничего не купил? А он-то как раз нацелился на трёхлитровую банку берёзового сока под жестяной крышкой, или на китайский шуруповёрт, стреляющий блёснами, в продавленной картонной коробке. Он готов был читать в сердцах. Чурбанов поднял голову, чтобы прочесть вывеску ещё раз, но никакой вывески не было.
– Чего вы все в подвал ломитесь, чего вам там, мёдом, что ли, намазано, – сделал ему замечание всё тот же сосед, шаркая мимо по пыли с лыжными палками.
– Котика ищу, – соврал Чурбанов.
– Дом в ТСЖ, – сосед воздел лыжную палку к двенадцатым этажам, – ключ у управдома! Без управдома никто туда не попадёт, никакой ни котик, ничего!
– А-а, – сказал Чурбанов, вынул телефон и, на ходу набирая номер такси, направился к проспекту маршала Жукова.
Аги позвонила. Дверь открыли почти сразу. Внутри было огромное, сырое и тёмное пространство, похожее на гигантский ящик. Оттуда дул ветер.
– Наша мастерская, – сказала хозяйка.
Она была похожа на матрёшку: невысокая, плотная, с нежным круглым лицом, в ярко-алой юбке и лифе с шафрановыми цветами, на плечах вязаная кофта. Аги не могла бы назвать её возраста: могло быть и меньше пятидесяти, и больше шестидесяти. Глаза художницы казались щёлочками за толстыми очками.
Аги вошла за ней в мастерскую. Всё здесь было из черного железа. Светили снизу вверх прожектора. Четыре этажа глубины, рассечённой массивными железными балками. Лестницы и галереи по стенам. К балкам подвешены на цепях картины – огромные плоскости, вкривь и вкось замазанные серым, алым, багровым, вишнёвым.
Художница вынула из кармана пульт и стала включать разные подсветки. Аги увидела, как по-разному падают тени, как из стен вылезают мощные железные штыри, проецируются линиями на плоскости. Картины и свет можно было поворачивать: появлялись треугольники, конусы. Свет то подчёркивал алый, то топил его в черноте, то заставлял сверкать.
Аги крутила головой. Это было искусство, которое делало объём плоским.
– Теперь потрогай, – предложила художница, взяла Аги за руку и провела по стене. Аги почувствовала шероховатые острые капли.
– Мы с мужем всегда рисовали вдвоём, – сказала художница. – Он – по-другому, чем я. Ведь он-то слепым был, а я хоть что-то вижу. Мой муж, он подростком ослеп. Взрывали, послевоенное поколение. Так и лишился глаз. А я болела с рождения, мне потом и операции делали, иначе совсем слепая была бы. Встретились, когда оба уже художниками стали, и общий проект придумали сразу. Мы придумали театр глубиной восемьдесят километров, несколько сёл, и всё, что в нём происходило, мы документировали: от погоды до эпических каких-то вещей – там, смерти, рождения, выборы. Это было не очень просто. Документировать старались любую мелочь. Все жители деревень стали нашими союзниками. Это был восемьдесят девятый год, времена не очень простые. Мы на свой страх и риск раздали фотоаппараты всем желающим.
– А как назывался ваш проект?
– «Глубины глубинки». Первый акт был июнь, второй акт был июль, третий акт август. Там было несколько любовных драм, одно убийство даже, которое оказалось потом, к счастью, не убийством, а просто люди ради искусства решили договориться, что один другого как будто убил, и документировали это. Но всё серьёзно – милиция, акт, протокол. Пока разобрались, там чуть не сел человек, всерьёз. Всё это не на шутку, такие вещи делать ради искусства. Ещё история про злоупотребления полномочиями, про экологию, речку, которую нужно было очистить, и местный активист решил воспользоваться нами, чтобы достучаться до властей… В общем, каждый хотел, чтобы его история стала главной, каждый стремился вылезти в центр и как-то заявить о себе.
– Удивительно, – сказала Аги. – Но я во что-то такое, знаете, всегда верила. Мне кажется, что людям на самом деле хочется этого.
– Да, конечно. Конечно же, хочется. Мы выводили просто это желание на поверхность, чтобы даже слепой мог ощутить. Говорят же – «поверхностный», но если только поверхность тебе и остаётся, тогда на ней должно быть всё-всё. У меня есть ощущение, что мы, наш народ, наши люди – в Бога верим так, что мы и верим, и не верим. Как будто бы Бог и есть, но Он нас не видит, мы и на виду, как на блюдечке, и спрятались. Как будто в слепом пятне мы. И Бог на нас в упор смотрит, но не видит, так нам это кажется. И от этого многие наши беды. А на самом деле это мы, мы сами не можем видеть Его, это Он в нашем слепом пятне. Вот вокруг всё видим – как будто взорванный купол церкви, – по периферии всё есть, ангелы, архангелы, а самое главное выжжено.