Но опять и опять следует подчеркнуть: голоса эти призывают не к добру. К живой жизни они зовут, к полному, целостному обнаружению жизни, и обнаружение это довлеет само себе, в самом себе несет свою цель, ― оно бесцельно. Из живой же жизни ― именно потому, что она ― живая жизнь, ― само собою родится благо, сама собою встает цель. «Каждая личность, ― говорит Толстой в «Войне и мире», ― носит в самой себе свои цели и между тем носит их для того, чтобы служить недоступным человеку целям общим». Цели эти настолько недоступны человеку, что даже само добро, истинное добро, бывает результатом его деятельности только тогда, когда человек не ставит себе добро целью. Николай Ростов хозяйничает в деревне. «Когда жена говорила ему о заслуге, состоящей в том, что он делает добро своим подданным, он сердился и отвечал: «Вот уж нисколько; для их блага вот чего не сделаю. [В. В. Вересаев. «Да здравствует весь мир!» (о Льве Толстом) (1909–1910)]
От меня, правда, ничего не требовали, но всякое желание продолжать такие знакомства отпало. Другие мужчины, хоть и выглядели прилично, вели себя так, будто делали одолжение, встречаясь со мной, присматривались ко мне как к лошади на базаре. Некоторые интересовались моей зарплатой, квартирой. А как личность, как человек я никого не интересовала. Так и не выбрала спутника жизни. Что тут скажешь? Ситуация, к сожалению, типичная. [Людмила Сальникова. Записки современной свахи // «Горизонт», 1989]
Индивидуальный и субъективно значимый образ–идеал себя
И о чистоте и «идейности» животного мира внятнее всего говорят птицы небесные, эти цветы его, уже самым своим бытием славящие Бога. «Избавления» от рабства «суете», софийного сияния, преображения в красоте, жаждет вся тварь, но об этом говорит она немотствующим языком. И только душу человеческую, свою собственную душу, бедную, запуганную, изнемогающую Психею, знаем мы самым последним, интимным, несомненным знанием. А что может быть достовернее того, что наше теперешнее я есть вовсе не я, ибо наше извечное существо, наша божественная гениальность совсем иная, чем наша эмпирическая личность, наше тело, характер, психика! Нельзя никогда примириться с собой, и эта непримиримость есть, может быть, высшее достоинство человека: «аще хвалитися ми подобает, о немощах моих похвалюся» (ап. Павел), и эту непримиримость могло бы исторгнуть из сердца, погасить в душе только полное духовное падение. Алкивиад говорит Сократу бессмертные, вдохновенные слова, которые повторяет всякая душа, поставленная лицом к лицу пред собственной божественной сущностью, как пред зеркалом своего несовершенства и безобразия. [С. Н. Булгаков. Свет невечерний (1916)]
Личность как идея справедливости, ее образ
Русский человек не очень ищет истины, он ищет правды, которую мыслит то религиозно, то морально, то социально, ищет спасения. В этом есть что–то характерно–русское, есть своя настоящая русская правда. Но есть и опасность, есть отвращение от путей познания, есть уклон к народнически обоснованному невежеству. Преклонение перед органической народной мудростью всегда парализовало мысль в России и пресекало идейное творчество, которое личность берет на свою ответственность. Наша консервативная мысль была еще родовой мыслью, в ней не было самосознания личного духа. Но это самосознание личного духа мало чувствовалось и в нашей прогрессивной мысли. Мысль, жизнь идей всегда подчинялась русской душевности, смешивающей правду–истину с правдой–справедливостью. [Н. А. Бердяев. Об отношении русских к идеям (1917)]
Метафизическая категория человечества, не определенное по своему значению слово
Личность ― ничто, перо, носимое бурей; ей безусловно законодательствует стихия. Но Пушкин не видит здесь обиды. Он точно удивился, когда впервые сознал свою подданность непонятному закону, как раньше никогда не сознавал; но в нем нет ропота: он только с недоумением констатирует в себе действие этого закона. Женщина, которую он любил когда–то, умерла; казалось бы, весть о ее смерти должна была глубоко взволновать его; но нет: [М. О. Гершензон. Мудрость Пушкина (1919)]