Но если от Пришвина, Бунина и Торо Димон черпал как бы реальные образы, подражая им, а не их героям (в случае с Буниным – рассказчику), и это, пожалуй, сказывалось относительно благотворно на его собственном «я», то английский писатель Фаулз оказался для Димона роковым: его герой Фредерик, с которым Димон слился, начав атаку на меня как Миранду, был бездуховен и бездарен – и потому он возжаждал сначала овладеть, а потом уничтожить мир, ему противоположный и экзистенциально недоступный, то есть тот, которым на самом-то деле овладеть он не сможет никогда.
Фаулз опустил Димона до уровня Клегга, случайно нажав на болевые точки Димонова подсознания: «отец-чудовище», собственный комплекс маленького роста и скрываемое даже от самого себя подозрение в собственной бездарности.
Но Димон не был бездарен.
Бедный Димон.
В жизни моей бабушки был, пожалуй, только один человек, которого она считала для себя авторитетом, – ее родной брат Арсений. И меня сначала это очень удивляло. Ведь Арсений Плутархович не сделал никакой профессиональной карьеры: не стал ни профессором консерватории (то есть социально значимым для бабушки лицом), ни просто профессором (то есть лицом уважаемым), он остался, если использовать оценочную шкалу самой же бабушки, никем – никем вообще! – это был провинциальный попивающий пенсионер, когда-то проучившийся в Московской консерватории и несколько лет солировавший в столице как пианист, а после женившийся на женщине из Саратова, уехавший к ней – и… заглохший там, как обмельчавшая и высохшая речушка. Детей у Арсения Плутарховича не было, жена его скончалась, и в семьдесят два года он остался один, живя на жалкую пенсию. Однако ни бедность, ни одиночество его не тяготили.
И моя бабушка – всегда при соприкосновении с обществом встававшая в позу Ермоловой на знаменитой картине, – с братом-стариком проявляла такую мягкую, добросердечную естественность и оказывала ему такое неподдельное уважение, что я просто не узнавала ее! Можно было объяснить ее отношение к деду Арсению сентиментальными воспоминаниями их общего детства и сохранением авторитета старшего брата (бабушка была его моложе на два года), если бы у них не имелся еще один родной брат, который, в свою очередь, был старше Арсения на те же два года, причем в советское время занимал почетное место начальника отдела строительства в обкоме партии, – но бабушка не поддерживала с ним никаких отношений, хотя вполне могла с его помощью улучшить квартирные условия (мы жили в крохотной двухкомнатной квартирке), – и не потому не поддерживала, что тяготела к диссидентству, эта причина проглядывала, но была всего лишь внешней по отношению к глубокой и основной: бабушка не любила своего старшего брата Евгения Плутарховича, никогда не объясняя почему. Впрочем, как можно объяснить любовь или ее отсутствие? Лишь однажды обронила: Евгений – наипустейший человек, а мой Арсений – толкователь.
Через эту любовь к старику, который сливками общества оценивался бы как пустое место, высвечивалось и в самой бабушке нечто подлинное, спрятанное от пристальных чужих глаз, а иногда скрываемое ею и от самой себя.
Деда Арсения полюбила и я.
Этот скромный, худощавый, среднего роста пожилой человек дважды приезжал к нам, располагаясь в нашей маленькой кухне, где между окном и столом с трудом помещалось кресло-кровать, которое он сам по вечерам раздвигал, и ноги его упирались ночью в коричневую электроплиту.
Во время его приездов бабушка становилась другой. Мне, даже маленькой, приходящие к нам в гости яркие журналистки казались фальшивыми, ненастоящими, а мужчины-журналисты – злыми и остроязыкими (причем в прямом смысле: я так и представляла их заточенные, как ножи, языки), и я вполне соглашалась с самохарактеристикой одного из них, называвшего всю их компанию «матерыми журналистскими волками» – в ней у моей бабушки было почетное место: она курила «Беломор», слушала с удовольствием политические анекдоты и звалась «королевой эфира».
А с дедом Арсением бабушка точно сбрасывала с себя волчью шкуру, переставала быть королевой эфира и по совместительству главной Бабой-ягой журналистского леса, в ее лице проступали черты какой-то другой жизни, может быть, той, застывшей в прозрачном пузыре нескончаемого потока времен, где под оранжевым абажуром вечерами собиралась ее семья: отец, инженер с дореволюционным высшим образованием, потом расстрелянный в тридцать восьмом, его жена, тихая и нежная женщина, пережившая мужа всего на несколько лет, бабушка, мать отца, гордившаяся своими пусть и захудалыми, но дворянскими корнями и своим дедом, министерским чиновником, – мирная интеллигентная спокойная жизнь, счастливая жизнь успела еще за четыре года, предшествовавших революции, отбросить на лицо бабушки свой тихий свет. Этот свет начинали излучать ее глаза, когда она смотрела на своего старшего брата.