Но нелегко и увидеть ее. Тем более нелегко, что ее изображение – не говоря уже о миллионах репродукций – на обертках конфет, воздушных шарах, на чашках и тарелках, на пепельницах.
О ее лицо гасят окурки…
«Мне хочется бежать от нее», – заметил один молодой француз-интеллектуал, воспитанник Сорбонны, после очередного посещения лавки сувениров, где она «загадочно», «таинственно», «непостижимо», «странно» улыбалась нам со всех витрин.
«Мне хочется бежать от нее…»
Это напомнило мне отношение Мопассана к Эйфелевой башне. Мопассан говорил, что ему хочется бежать от ее пошлости. Эйфелева башня казалась людям второй половины XIX века бессмысленным и бесполезным техническим ухищрением, ничего не говорящим ни уму ни сердцу. Ее изображения появились тотчас же на тысячах открыток и наводнили Европу и весь мир, вызывая у эстетов и снобов всё большее раздражение.
Сегодня эта башня наделена новой, неожиданной миссией, она стала мощной телеантенной Парижа. То, что раздражало людей в XIX веке и отъединяло эстетов от технарей, стало орудием соединения, общения, получило конструктивно объединяющую роль.
Когда мы с интеллектуалом из Сорбонны выходили из лавки сувениров, в которой «Джоконда» действительно (ее можно было увидеть даже на надувных воздушных шарах) вызывала раздражение, я по ассоциации с Эйфелевой башней подумал: чем станет она завтра?
Чтобы понять «Джоконду», надо увидеть ее в подлиннике – в картине, написанной Леонардо. Это, может быть, единственный из великих портретов, дух которого даже отдаленно не передают самые совершенные репродукции. Последним обстоятельством можно, пожалуй, в известной степени объяснить и то, что ни одно из явлений высокого искусства не стало в такой степени феноменом массовой культуры, оставаясь в то же время темой возвышенных размышлений интеллектуалов, содержанием новаторских поисков искусствоведов.
Я расскажу сейчас, как увидел «Джоконду» – подлинную картину, когда она экспонировалась в Москве, в Музее изобразительных искусств имени Пушкина, – двадцативосьмилетний инженер Георгий Павлинов. Он записал о посещении музея в тетради, одной из многих тетрадей, отражающих его духовную жизнь.
«14 мая 1974 года. “Джоконда”. Первый раз увидел ее издали (раньше – лишь на репродукциях!) с большого расстояния. Внезапное чувство незащищенности. Стареющая женщина со слабыми плечами. Нежность. А через несколько шагов неприятное узнавание в ней мужчины, мужского лукавства… Что-то мефистофельское, бесовское. А совсем в упор – уже не мужчина и не женщина, а существо иного порядка. Веселая жестокость… Если бы она вдруг ожила, то показалась бы людям нашего века чем-то инопланетным, совершенно непонятным. И сама бы не поняла его, может быть, возмечтала бы о самоубийстве… Уходя, я обернулся и увидел опять стареющую беззащитную женщину, страшно усталую, тоскующую по пониманию…»
В Московском музее изобразительных искусств «Джоконда» скромно царила на дальней стене одного из залов, толпа «омывала» ее, этим и объясняется отчасти странность видения «Джоконды» автором цитированных выше строк: издали, потом вблизи, потом опять издали.
Запись Павлинова – непосредственная, живая стенограмма чувств. Он торопливо, боясь, что потускнеет живое восприятие, набросал эти строки тотчас же после возвращения из музея.
Обратимся теперь к обдуманным и взвешенным суждениям известных историков искусств. И тут ожидает нас, наверное, сумбур куда более удивительный, чем в импрессионистических записках молодого инженера.
Я имею в виду не хаос мыслей того или иного ученого, а поразительное различие (точнее, разнобой) в суждениях.
Вот что писал о «Джоконде» почти современник Леонардо, уже известный нам Джорджо Вазари: «Изображение это давало возможность всякому, кто хотел постичь, насколько искусство способно подражать природе, легко в этом убедиться, ибо в нем были переданы все мельчайшие подробности, какие только доступны тонкостям живописи. Действительно, в этом лице глаза обладали тем блеском и той влажностью, какие мы видим в живом человеке, а вокруг них была сизая красноватость и те волоски, передать которые невозможно без владения величайшими тонкостями живописи.
Ресницы же, благодаря тому что было показано, как волоски вырастают на теле, где гуще, а где реже, и располагаются вокруг глаза в соответствии с порами кожи, не могли быть изображены более натурально. Нос, со всей красотой своих розоватых и нежных отверстий, имел вид живого. Рот, с его особым разрезом и своими концами, соединенными алостью губ, в сочетании с цветом лица, поистине казался не красками, а живой плотью. А всякий, кто внимательнейшим образом вглядывался в дужку шеи, видел в ней биение пульса, и действительно, можно сказать, что она была написана так, чтобы заставить содрогнуться и испугать всякого самонадеянного художника, кто бы он ни был».
Эти строки хочется читать и перечитывать вслух, как стихи.