– В вашей семье были артисты, музыканты? Вы сами?..
– Да, – ответил он быстро. – Но я ее разбил. О каменный пол, на мелкие куски. – Опять посмотрел на руки с отчуждением, сурово. И пояснил: – Они фальшивили. – Помолчав, добавил: – И когда я это понял, то разбил ее. А семья была рабочая. Ни артистов, ни поэтов. Железнодорожная семья. Депо.
– Вы разбили скрипку?
Он чуть беспомощно съежился, усмехнулся:
– Что-то осталось? Вот и жена говорит: «Иногда держишь голову и руки так, будто возьмешь и заиграешь Венявского или Крейслера». – Он рассмеялся, понемногу успокаиваясь.
Тут мы оба посмотрели на мою дочь. Она стояла, держа обеими руками фонарь, и ждала весьма нетерпеливо, когда можно будет идти.
– Завтра утром мы улетаем, – сообщила она.
Он поклонился ей почтительно, как взрослой, и посмотрел на меня, чуть щурясь, точно ожидая чего-то.
Я улыбнулся, должно быть, беспомощно и жалко, ощущая все болезненнее томительность этой минуты. Потом, кивнув дочери – иди, выдавил из себя:
– Дорогой, весьма дорогой подарок. Разрешите… – и рука моя досказала то, чего не повернулся выразить язык.
Он удивленно наморщил лоб.
– Хотите заплатить? Тогда почему вы назвали это
Я назвал имя дочери. Он поблагодарил.
– Ты теперь фонарь-девочка, – сообщил я ей, когда мы вышли на улицу Мюйривахе, похожую на русло высохшей горной реки, некогда бушевавшей в ущелье.
Мы поднялись к дому «Аэрофлота», вернули билеты на утренний самолет и остались в Таллине, чтобы завтра и послезавтра ходить к мастеру Энке.
– Почему я делаю фонари? Думаете, мода? Сейчас ведь многие любят это… под старину! («И если бы он работал за деньги!..» – реплика жены.) Были у меня летом альпинисты. На Эльбрусе отель построили, наверное, хороший, с комфортом, а вот нет там чего-то. Ну, чтобы не для тела, а для сердца. Не понимали, чего же нет. Потом решили: фонаря. («И откуда они узнают о существовании Энке? Из Сибири, из Москвы, с Черного моря…» – снова реплика.) Вот сидели мы с ним в подвале, и захотелось мне узнать, почему именно моего фонаря им недостает в горном отеле. Один из них («…Тридцати лет, уже доктор наук, физик, объехал полмира…») говорит: «Горы – вечность. И ваш фонарь…» («…Тоже вечность, понимаете?») Подожди, фонаря тогда ведь не было. Для гор нужен особый, я им месяца через три его пошлю. («А вы не видели напротив ратуши, у аптеки, его великий фонарь?») Великий? Большой. Но жена напомнила о нем вовремя.
Вот фонарь у аптеки – один характер. В нем… («…Весь дух старого Таллина».) И потом это аптека. («Ей пятьсот лет».) Она должна вас обнадеживать. Да? А на Эльбрусе, когда вы поднялись высоко, он должен вам помочь понять лучше себя самого и с вами вместе («…Размышлять о вечности»). У меня жена русская, она меня научила хорошо говорить, но, конечно, мне до нее…
Под тем – у старой аптеки, напротив ратуши – фонарем я размышлял поздно вечером о мастерстве, точнее, о духовности истинного мастерства. Дул сильный ветер, и «Старый Томас» на ратуше – пузатый воин с пикой в руке – без устали поворачивался, оглядывая окрестности. А фонарь ни разу не шелохнулся; ветер обтекал его, точно сильные волны лобастый устойчивый камень; в нем не было и тени декоративности. Укрась им театральные подмостки – он, наверное, нарушил бы
Вот наедине с этим фонарем я и размышлял поздно вечером о духовности мастерства. На выставках старинного оружия – а в Эрмитаже они великолепны, – не испытываешь восхищения, несмотря на фантастическое мастерство оружейников.
Бездуховность – не обязательно, разумеется – сопряжена с рождением художественно ценных орудий убийства. Более того, тут она наименее опасна, потому что очевидна. Пальцы, в сущности, не фальшивят. Они лишь фантазируют вокруг небытия.