Состояние души Линда было не только веселым и легким, но и высоким; делали высоким его немолчавшие музы, он переступил порог института в двадцатилетний юбилей окончания не с пустыми руками, не с пустой душой – в его жизни был музей, вобравший в себя мощь человечности.
И музы в тот вечер не молчали и в его сердце. Когда настала пора расходиться, уже за полночь, он был утомлен и возвышенно-радостен. Новая, незнакомая радость исходила из сознания, что жизнь удалась. Он был больше, чем учитель физкультуры, он был Учителем. Он учил детей
Незадолго до этого вечера они нашли в архивах армейской печати стихи, написанные одним из тех артиллеристов, которые и отвлекали на себя огонь фашистских батарей. Кажется, и без стихов этих ясно все, нужна ли новая «музейная» единица? И без того музей переполнен документами. Да, музею как собранию экспонатов, и даже как экспозиции не мертвой, живой, и даже как «зернохранилищу добра» это лишнее зернышко не особенно нужно. Оно бесконечно важно как результат воскрешения, ибо большего чуда, чем воскрешение, нет, и непосредственное участие в этом чуде, даже отдаленная сопричастность ему, наверное, высшее благо. Чувствуешь бесценность жизни, когда воскрешаешь что-то.
Его полуночно-эйфорические размышления – Линд, возвращаясь домой, шел по уснувшему городу – разбились, как автомашина, налетевшая сослепу, на бегу на дерево или фонарный столб. Он остановился, пораженный тем, что увидел, выйдя на перекресток двух пустынных улиц, забыв моментально о стихах артиллериста и чуде воскрешения.
Несколько человек, окружив молодую женщину, молча теснили ее на соседний пустырь, она тоже молча озиралась с выражением муки, мольбы и отчаяния на каком-то неправдоподобно белом, будто мукой обсыпанном лице с полуоткрытым черным ртом. Об это лицо Линд и разбился. Увидев его, женщина закричала, она закричала негромко, по-детски беспомощно, из-за того, вероятно, что горло ее было перехвачено ужасом неотвратимо надвигавшегося несчастья, и один из мужчин быстро, почти синхронно зажал ей рот рукой, а второй стал заламывать руки.
Линд, не помня себя, кинулся, с силой оторвал чью-то пятерню от женского лица, и… исчезла женщина, как во сне, он не заметил даже, как убежала она. Ему ясно стало, что убежала она, лишь тогда, когда кольцо сомкнулось вокруг него и он увидел, понял, что он в этом кольце один. Он не почувствовал страха, потому что в этот вечер не было страха в его душе.
Но были для бесстрашия и более разумные, трезвые основания, чем окрыленность духа. Линд был лесгафтовцем, штангистом, тяжелоатлетом. И он не раз уже бывал в подобных ситуациях: один на один с воинствующими молодчиками, защищая от их нападения женщин. Он в шутку – без ложной скромности – называл себя «одним из последних рыцарей».
До рукопашной дело не доходило ни разу. Молодчики, видимо, чувствовали, угадывали его телесную виртуозность, и потом он шестым чувством педагога умел находить верный тон с ними. Верный тон, настраивающий обе стороны, без урона для самолюбия, на мировую.
Попытался Линд найти этот тон и сейчас. Ему показалось, что уместна тут мужская, с льдинкой, ирония супермена. Потому что он успел мгновенно увидеть, понять, что перед ним были не великовозрастные желторотые юнцы, понимающие лишь логику физической силы, и не шалые, забубенные, хмелем затуманенные головы, которые можно задобрить, расположить, сыграв тоже услаждающего себя вином битого и ломанного жизнью человека; не похожи были они и на матерых волков. Перед ним было шестеро молодых мужчин, лет двадцати пяти, с какими-то незапоминающимися, рыхлыми, инфантильными лицами. Лишь у одного выступало в челюсти что-то собачье, тяжко-бульдожье. Они по виду не обладали особой телесной силой и были трезвы.
Линд уже почти четверть века – со студенческих лет – воспитывал, лепил, испытывал ребят, ему достаточно было нескольких секунд, чтобы все это увидеть, понять. Но их было шестеро, шестеро молодых инфантильных мужчин.
– Ну что, – безмятежно улыбнулся Линд, – как говорили разбойники, кошелек или жизнь? Могу вывернуть карманы…
Они молчали.
Линд решил было уже действительно полушутливо-полущегольски вывернуть карманы – вот, мол, я весь, душа нараспашку, – подобной, не лишенной человечности шуткой дело, как ему казалось, могло закончиться. Но вдруг сообразил, что в одном из карманов лежат стихи артиллериста – стихи, даже не переписанные от руки, а выкроенные из армейской многотиражки, оставшейся, возможно, в единственном числе.
– Не надо, – не повышая голоса, выдавила бульдожья челюсть. – Нам нужна жизнь.
– Шутка, – все еще играя, уточнил характер этого высказывания Линд.
И тотчас же почувствовал, что лицо его стало мокрым – зарядил дождь. Его дом был виден отсюда – рядом, шагах в двухстах, за небольшим, но показавшимся теперь обширным пустырем.