Читаем Чужая боль полностью

На Золотых песках, в восемнадцати километрах от Варны, появился еще один немудреный магазин сувениров, забитый пустяками, легко прельщающими туристов. Кому не хочется привезти домой якорь-штопор с изображением Варны, пробирку духов, упакованную в деревянный футляр, похожий на минарет, или совершенно уже неотразимую цепочку с железкой, на которой ветер счастья щедро раздувает паруса каравеллы.

Не устоял и я: купил крохотного, сделанного из дерева болгарина с лицом наивным и простодушным, с носом-бульбой, с прядкой волос, выглядывающей из-под круглой шапки, с длинными рукавами белоснежной рубахи, в которых где-то далеко скрывались пальцы.

Я вышел из магазина и начал подниматься в гору, разглядывая свою покупку.

«Назову его Родионом… Родей… И подарю дочке», — решил я, но деревянный человечек поглядел на меня с явным укором, напрашиваясь на болгарское имя, «Тогда, может быть, Христо! Или Веселии! Нет, Христо для него, пожалуй, слишком интеллигентно, а Веселин — легкомысленно».

Ярко светило полуденное солнце. Далеко внизу спокойно серебрилось море, пахнущее в эту пору спелым арбузом. Неразвернутые зонты пляжа походили на цветные крохотные кипарисы. Казалось, вывели на прогулку выводок кипарисовых детенышей.

Птицы, в наших краях умолкшие еще в июне, здесь продолжали свой праздник песни.

По обеим сторонам тропинки, тянущейся вверх, высились ореховые деревья, перевитые лианами. Все кругом дышало покоем, умиротворенностью, и, благодарный им, я негромко запел о кашей донской стороне.

Из-за крутого поворота тропинки неожиданно вынырнул шалаш. В проеме его стоял полный мужчина в фиолетовой выцветшей рубахе, вобранной в парусиновые брюки.

Увидев меня, он призывно замахал рукой, крикнул:

— Русский!

Я подошел ближе, подтвердил:

— Русский… С Дона…

— О-о-о… Тихия Дон… Шолохов… Казаци…

Мужчине за пятьдесят. У него почти совсем седая голова, улыбчивые, веселые глаза. Полнота его не грузна, не лишает подвижности. Он крепко жмет мою руку:

— Добре дошли, друга́рю… Аз есм войник… Солдат, против фашистите… Окопи…

Он закатывает рукав на сильной бронзовой руке и приоткрывает глубокий шрам — такой след оставляет при вылете разрывная пуля дум-дум.

— Аз се ка́звам Пе́нчо…

Ага, значит, его зовут Пенчо. Мы познакомились.

— Поча́кай, другирю, — просит Пенчо подождать его и легкой походкой идет в сторону виноградника.

— Почакай… — сверкнула издали белозубая улыбка из-под седеющих усов.

Вскоре он принес бокастый кувшин — домаджан — в плетенке. При виде этого вместительного домаджана у меня дрогнуло сердце. Но отступать было поздно. Вино походило на донское, только, пожалуй, было потемнее и менее терпкое. Мы долго засиделись с Пенчо и — вот чудо! — легко понимали друг друга.

— Мо́ят пра́дедо зае́дно със Скобелев разби́вал турци́те… Шипка твоя и моя…

Да, его и моя.

Несколько дней назад я был на Шипке — святом и гордом перевале. И невольно думал там: как надо каждому, и сейчас, и всегда, беречь в сердце своем шипкинскую высоту, ее призыв к величию духа, щедрости сердца.

Долго стоял я у окопа, вырубленного там, наверху в скале, у обелиска со львом, возле гробницы. Вглядывался в лица, высеченные из камня: опершись о ружья, сурово и печально замерли рядом, словно догадываясь, что не уйти им отсюда, засыпаемые снегом русский и болгарский солдаты. Может быть, один из них и есть прадед Пенчо! Может быть, это его родич мальчишкой во время Крымской войны переплывал Дунай, чтобы принести нам важную весть о готовящемся турецком нападении?

И, конечно же, в Габрово, в сквере, стоял, как и я, под могучими кедрами один из Пенчо, читая надпись на могильной плите: «Умер от ран на 21-м году жизни, при защите Шипки — прапорщик Всеволод Кобылянский из 56-го пехотного Житомирского полка… Сыну и боевому товарищу».

А мой новый другар, словно угадав эти мысли, сказал с силой:

— «Тоз, кой-то падне в бой за свобода, той не умира!»[2].

Пенчо, Пенчо, мы с тобой действительно кровные братья!

Его добрые зеленые глаза светятся, как виноградины на солнце. Но пора и расставаться. Мы обнимаемся.

— Стременную, — говорю я, поднимая бокал, скорее похожий на вазу для цветов.

— Последка, — понимающе улыбается Пенчо.

Рука моя случайно нащупывает деревянную игрушку в кармане. Я достаю ее:

— Вот… повезу домой…

Он смеется озорно:

— Българин! — И вдруг просит серьезно: — Друга́рю Бо́рис, наречи его Пе́нчо… Ако заболеешь, вместо теб понесе он боле́ста… Погля́днешь, меня вспомнишь…

* * *

Он стоит на моем рабочем столе — веселый Пе́нчо: задиристый нос репкой, пальцы рук, спрятанные в белых рукавах, наверно, такие же узловатые, коричневые, как у далекого друга. Он хмурится, если я не работаю, одобрительно подмигивает, когда дело идет на лад.

Я люблю мысленно поболтать с ним о сокровенных вещах, вспомнить сентябрьский виноградник под Варной, помечтать о том, что мы еще встретимся.

Мы и дети


Четыре часа Леночкиной жизни


Перейти на страницу:

Похожие книги

Аламут (ЛП)
Аламут (ЛП)

"При самом близоруком прочтении "Аламута", - пишет переводчик Майкл Биггинс в своем послесловии к этому изданию, - могут укрепиться некоторые стереотипные представления о Ближнем Востоке как об исключительном доме фанатиков и беспрекословных фундаменталистов... Но внимательные читатели должны уходить от "Аламута" совсем с другим ощущением".   Публикуя эту книгу, мы стремимся разрушить ненавистные стереотипы, а не укрепить их. Что мы отмечаем в "Аламуте", так это то, как автор показывает, что любой идеологией может манипулировать харизматичный лидер и превращать индивидуальные убеждения в фанатизм. Аламут можно рассматривать как аргумент против систем верований, которые лишают человека способности действовать и мыслить нравственно. Основные выводы из истории Хасана ибн Саббаха заключаются не в том, что ислам или религия по своей сути предрасполагают к терроризму, а в том, что любая идеология, будь то религиозная, националистическая или иная, может быть использована в драматических и опасных целях. Действительно, "Аламут" был написан в ответ на европейский политический климат 1938 года, когда на континенте набирали силу тоталитарные силы.   Мы надеемся, что мысли, убеждения и мотивы этих персонажей не воспринимаются как представление ислама или как доказательство того, что ислам потворствует насилию или террористам-самоубийцам. Доктрины, представленные в этой книге, включая высший девиз исмаилитов "Ничто не истинно, все дозволено", не соответствуют убеждениям большинства мусульман на протяжении веков, а скорее относительно небольшой секты.   Именно в таком духе мы предлагаем вам наше издание этой книги. Мы надеемся, что вы прочтете и оцените ее по достоинству.    

Владимир Бартол

Проза / Историческая проза