Читаем Чужая мать полностью

Сначала Зотов пропускал его хитрые советы мимо ушей, а потом, отфыркиваясь от капель на губах, велел:

— Ну, тогда просите подводу. На ней и миномет привезем.

За ночь в станицу подтянулся обоз. Когда они вышли из хаты, кухни уже дымили, повара закладывали завтрак для еще спавших солдат. Следовательно, подвода не проблема...

— Может, сами, товарищ лейтенант?

— Бегите, Лаврухин.

Тот камыш, из которого ночью выбрались войска, солнце уже наращивало острыми лучами, вразброс летящими по всему небу. Станиоль озера заблестел. Зотов подтянул кальсоны, подвернул их выше коленей и, как в трусах, присел на траву, глядя туда, где было гиблое место. Было приятно просто так сидеть и ждать солнце.

Жизнь его складывалась необыкновенно. Сейчас достанут миномет и через несколько дней войдут в Темрюк, которого месяц назад достигало лишь воображение. На войне даже воображение обкрадывается чересчур жесткими границами, а теперь ему уже поддавался заболотный простор. Черное море, крымские курортные города, которые почему-то все были на одно цветущее лицо, а там и Севастополь.

Зотов не старался представить себе этот город, потому что на самом деле все равно все будет лучше. Пусть и разрушенный, Севастополь был невообразимый. Нарисовать себе это — это все равно что попытаться умозрительно представить, какие испытания выпадают во время войны солдату. Сколько ни усердствуй, а от правды будешь далеко. Он, солдат, выносил и невообразимое, да столько, что ни один святой вынести не смог бы, застонал бы давно: мол, сдаюсь! А твоя жизнь шла рядом с солдатской и была почти такой же. И поэтому можешь благодарить судьбу, Паша. Тебе не придется укорять себя.

Солнце показало из-за земли верхний край, и утро сразу распахнулось во всей своей полноте. И тут же подумалось, что это не утро, не земля, а жизнь распахивалась во всей своей полноте, и всему причиной была Ася. Она делала его сильнее, а значит, счастливей.

Когда окончится война, он что-нибудь необыкновенное придумает для нее. А что? Вишню будет рвать с верхних веток, он же длинный...

Он сидел, будто в детстве, у солнечной воды. Отражения облаков, тронувшихся с рассветом в свой далекий путь, завалили озеро, как в детстве заваливали реку. Зотов улыбнулся сам себе и в том конце озера, откуда никого не ждал, услышал людскую речь. Глянул туда, соображая, что речь-то немецкая. Три фигуры, выбравшись из камышей, стояли в воде по пояс и держали руки на автоматах, висевших на шеях. Солнце било им в затылки и проскальзывало сквозь небритую щетину на щеках, казавшуюся от этого света одинаково рыжей. Автоматы повернулись к нему. Зотов подумал: немцы, отставшие от своих, ищут, кому бы сдаться.

Но сейчас же отмел это. Они могли вовсе и не искать, кому бы сдаться, а всего-навсего пробирались через плавни, догоняли своих. Зотов упал на бок и потянул руку за автоматом, помня о быстроте, но раньше чем он дотянулся, автоматы на чужих шеях захлестали обжигающим огнем... Станица пробуждалась меж тем.

Верно, на всю жизнь запомнят местные, как началось у них это утро. Солнечный восход встретили два гармониста. И пошли навстречу друг другу, совершая по пути стихийную побудку. Даже те, кто выскакивал на ступени обгорелых крылечек, чтобы поругаться, ахали и спешили обмундироваться, заодно будя остальных.

Разгневанного комбата тоже вынесло на крыльцо сказать два словца, но люди, вылезшие из хат, так и не узнали, что думает он о сне и музыке. Оба гармониста, шедшие по станице с разных сторон, встретились у его крыльца. Ординарец уже держал гимнастерку и сапоги комбата. Натянув их на себя и огладив черные волосы, Романенко невольно посмотрел под ноги и почти неверяще крикнул:

— Земля, ребята, земля!

И притопнул ногой, точно проверяя, не обман ли это. А через минуту чуть ли не вся станица плясала. Среди пепелищ, развалин и нескольких уцелевших хат она била башмаками, сапогами и голыми подошвами в землю. Гармонисты шпарили в лад, потом — давая передохнуть друг другу, по очереди, а пляска все не кончалась. Плясали, не останавливаясь и не заботясь о гармонистах.

Солдаты, затеяв переплясы с девушками и женщинами, нашлепывали себя ладонями по коленям и груди. И конечно, безобидно оттесняли местных дядек и подростков, летавших из края в край. Были, правда, тут и серьезные плясуны вроде Веника, военфельдшера-усача, который и так и этак обхаживал дородную свою партнершу в клетчатой кофте, вот-вот обнимет, а та ему не поддавалась, увиливала, прошмыгивала, пока, умаявшись, не поцеловала в пушистые усы, закричав:

— А мягкие-то!

Дядьки, уступив в пляске солдатам, тем не менее выкругляли грудь колесом, выставлялись, изображая богатырскую сечу и рубя на скаку.

Музыканты, доказав, что руки слабее ног, опускали гармони, но толпа все одно плясала. Лучше всех было дедку, который вприсядку вертелся вокруг самого себя с балалайкой, треща на одной-единственной струне, прыгающей под его морщинистыми пальцами.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже