Его личная драма была мне известна: он ею уши прожужжал всем своим коматозникам, а уж медсестры и реаниматологи разнесли по всему Пантену историю о том, как Питун в компании коллег под Рождество отведал лебединого мяса. В ноябре неожиданно грянули первые морозы, и дикая птица, удиравшая из парка Бют-Шомон, постоянно вмерзала в лед на подступах к шлюзу. По этому поводу береговая служба канала Урк по два-три раза в неделю вызывала восемнадцатую бригаду спасателей, и Брюно с тремя товарищами вновь и вновь выходил на «зодиаке» выпиливать беглеца из льдины. С берега эту сцену наблюдали вездесущие зеваки, а среди них обязательно попадалось несколько представителей Общества защиты животных, которые мешали больше всех, обличая в мегафон жестокое обращение с птичкой. Лебедя, прозванного Жоспеном [5]за его белоснежные кудряшки, освобождали за пятнадцать минут, укутывали в огнеупорные чехлы и доставляли на «зодиаке» в казарму, чтобы обсушить феном, да отправить на грузовичке назад к сородичам в Бют-Шомон.
Но спустя два дня, в послеобеденный час он опять появлялся на канале, и сумеречные заморозки неизменно заставали его врасплох. Консилиум ветеринаров, созванный прокомментировать седьмую процедуру вызволения, объяснил в камеру телеканала «Франс 3», что лебеди моногамны, а этот недавно потерял свою подругу и, согласно траурному ритуалу, вынужден был покинуть стаю. Спасатели в конце концов устали откликаться на призывы общества всякий раз, как столбик опустится до минус десяти, и, зажарив вдовца с каштанами, отпраздновали сочельник. Брюно Питун, известный своей гипертрофированной ранимостью, разоблачил мнимую индейку лишь на исходе трапезы. Он так никогда и не оправился от этого потрясения.
Выходя из часовни с голубыми витражами, я бросил последний взгляд на писаного святошу, ушедшего в молитву с головой, над которой уже занес кривую саблю сарацин, и вдруг услышал — или померещилось — шепот Брюно: «Не будь как лебедь!» Упрямая птица, которую любовь завела на рождественский стол, внушала мне не просто жалость, но чувство истинного родства. Я уже ощущал, как вокруг меня смыкается лед, здесь Брюно был бессилен, и наши пути расходились: его, как он сказал, дожидались одиннадцать «молчунов».
— Ты держись, Фредерик. Тут утешать бесполезно, только ведь я еще моложе тебя был, когда потерял свою-то невесту. В общем, если тоже задумаешь пойти волонтером… ну, ты знаешь, где меня искать.
Я поблагодарил блюстителя душ, который уже оседлал прокатный велосипед, чтобы отправиться на вокзал Болье. После его отъезда я вконец осиротел: один, без жены, среди чужих людей, давно ее забывших. Ее похоронили позади часовни, в самом красивом месте на земле — уступ скалы, морские волны внизу, и тень от высоких корявых сосен, заливавших колючими и смолистыми слезами слова вечной скорби на могилах.
У себя за спиной я слышал жужжание аборигенов:
— Отчего же он носит фамилию тестя?
— Они не были женаты.
Краем глаза я приметил даму, одетую по траурной моде Кап-Ферра в широкополую шляпу, темные очки «рэй-бэн» и сиреневую шаль. Она кивала с понимающим видом, потом, сообразив, что полученный ответ так и не прояснил ситуацию, вновь принялась пытать лысого кавалера ордена «За заслуги перед отечеством», а он отвечал ей чуть снисходительно, как подобает осведомленному человеку.
— И почему тогда у них одинаковые фамилии?
— Что вы хотите, такой народ…
От созерцания живых меня отвлекли два имени на гранитной плите, осененные звездой Давида и Лотарингским крестом. Гроб моей сожительницы — я знаю, это слово вполне в вашем духе — установили на гроб ее отца. Теперь здесь будут лежать двое самых дорогих для меня людей, которые так много мне дали и так мало оставили.
Услышав скрип веревок при спуске и легкий стук одного ящика о другой, я подумал о том, кого ни разу не назвал папой. Вот он, худой и стройный, стоит в одних плавках на понтоне у виллы, застегивая на мне оранжевый спасательный жилет, в котором я буду томиться целый час ему на радость. Мне семнадцать лет. Ни за что я не удержусь на этих проклятых лыжах и все равно раздуваюсь от гордости, когда меня тащит сквозь пену тот, кем я восхищаюсь больше всего на свете. Я опять отпускаю канат, чтобы он сбавил ход и вернулся за мной, чтобы слушать утешительный рассказ о моих якобы успехах и вдыхать вонь двигателя, от которой у меня сводит желудок. Доминик загорает на корме «Ривы», не сводя с нас веселого нежного взгляда — подмечает каждую улыбку, угадывает каждый шепот и радуется, что мы с ним заодно, ведь она так боялась нашей встречи…
— Только не женитесь, — попросил меня в то утро Дэвид Ланберг, утягивая мой спасательный жилет. — Вы тут ни при чем, дело в ней. И во мне. Ее свадьбу я не переживу, понимаете?
Я кивнул, придушенный ремнем, и даже не решился попросить немного его ослабить. В тот день, когда он, оформив наконец развод, женился на матери Доминик, новобрачная вместе с куском свадебного торта проглотила пчелу. Она умерла у него на руках и на глазах их восьмилетней дочери — подружки невесты.