Читаем Чужая сторона полностью

— А совесть-то не мучает, что он вместо тебя оказался? — неожиданно прокурорским тоном спросил Чашкин.

— Ага, — просто сказал шофер. — Я ему теперь и дровишек, когда себе везу, подкину… и с бутылочкой когда-никогда заедешь… Он-то не знает! Он-то думает, что я по дружбе или там из жалости. Иной раз и сам просит помочь. А я-то знаю! Но молчу. Вот тебе, пожалуй, второму рассказываю, поскольку чужой. И жене велел. Убью, сказал. Если ты хоть кому-нибудь, хоть полслова обронишь, — убью! Такие вот дела. Ты, дед… (он постарался сказать это с усмешкой), когда там будешь, свечку или что там надо поставь, чтобы, значит, как это называется, не знаю… Меня Тимуром звать, Тимкой.

Ноги у Чашкина прямо-таки криком закричали, когда вылез он, почти вывалился из кабины и утвердился на земле.

Страшно было начинать шагать. Он с полминуты постоял в нерешительности. Потом пошел. Сначала постанывая и покряхтывая на каждом шагу, потом — как уже приноровился ходить: с одушевленностью то есть механизма, никуда по сторонам не глядя, никуда будто бы и не стремясь.

Через некоторое время он поймал себя на том, что думает о шофере, который только что его подвозил, и об истории, которая с тем приключилась.

Нечаянно обнаружив это, он тотчас принялся размышлять и о том удивительном, что с ним, Чашкиным, произошло: почему он, Чашкин, так обвинительски расспрашивал парня о том, не мучает ли того совесть? Только ли потому, что личина калики перехожего, идущего ко святым местам (личина, которую он принял не без удовольствия), требовала от него именно в таком тоне говорить с шофером? Или он и в самом деле имел какое-то свое, собственной верой заслуженное право так говорить с маловерующим?

Он стал думать о Боге, о себе, о своем к нему отношении и не мог не признать, что в этой стороне его жизни лежит как бы огромное пространство пустоты. То есть он никогда не отгораживался стеной отрицания от Бога, но никогда и не обращал взоры свои к нему. Море ленивого равнодушия простиралось между ними.

Он вдруг подумал: если он, Чашкин, был равнодушен к тому, кого называют Богом, то ведь и тот, кого называют Богом, вправе быть (и он наверняка был!) столь же равнодушным к нему, Чашкину! И не от этого ли так скудна, так убога, словно бы серенькой пылью припорошена, оказалась прожитая им жизнь?!

Это предположение поразило его.

Он вспомнил школьную свою знакомую Наталью Флегонтову. Как они встретились случайно в райцентре (она жила теперь там, за военкомом), как стояли посреди ярмарки, грустно вспоминая школьные годы, расспрашивали друг друга о жизни, о детях (у всех все было хорошо, то есть обыкновенно), и вдруг Наталья, не договорив о дочери: «…в институт вот собирается…» — вдруг в изумлении потрясения замолкла! Уставившись прямиком в глаза Чашкину, спросила с болью:

— «И это все?!» — Потом еще раз, уже почти со слезами повторила: — «И это все, Ваня, что и должно было быть?!»

Тогда-то он не очень понял, о чем она. А вот сейчас догадывался. И что именно имела в виду Наталья, и отчего у него да и у Натальи, да и у других такая пасмурная, такая водовозная получилась жизнь.

Если ОН есть, догадывался Чашкин, то никакого ЕГО милосердия не хватило бы на эту тьму равнодушных к НЕМУ, глумящихся над НИМ, отрицающих ЕГО! ОН не мог не покарать их, но из милосердия своего покарал лишь равнодушием своим! Просто оставил их одних, сирых и убогих, на произвол устроенной ими жизни!

И, взволновавшись этой догадкой, Чашкин вдруг принялся торопливо молиться, обращаясь куда-то туда с просьбой простить! А когда счел, что просьб о прощении достаточно, стал просить, чтобы они дали ему силу дойти! И чувствовал стыд в себе, потому что не мог ведь не знать, что из корысти обращается, а не по истинной вере, совершенно одновременно допуская, что все просьбы его впустую, и то, что (кто же их знает?), может быть, и помогут…

Странно ему было со стороны смотреть на себя, молящегося.

Странно, но не смешно и не стыдно.

Он продолжал идти и, когда сзади вспыхивал свет фар, механически начинал семафорить левой рукой, не оборачиваясь и уже почти не надеясь, что кто-то остановится.

Машин в этот час было совсем мало, и все машины торопились по домам.

Вдруг «Москвич», резко завизжав тормозами, свернул перед ним на обочину. Открылась дверца, и молодой, почти мальчишеский голос спросил:

— Вам докудова, дядечка?

— Туда, — показал Чашкин. — Довезите, сколь сможете. В машине прозвучал еще один, такой же юный голос:

— Да брось ты его, Серый! Ты только посмотри на него!

— Замолкни! — сказал Серый в глубь машины. — Давай, дядя, садись! — И потянулся открыть заднюю дверцу.

— Да вы езжайте, сынки… — сказал неуверенно Чашкин.

— Садись, садись, дядя! Что ж мы зря тормозили? Чашкин сел на заднее сиденье. Там сидел еще один, совсем паренек, а у другой дверцы — девчушка лет шестнадцати, то ли обиженно, то ли простуженно дышавшая в шарф. Они поехали.

Перейти на страницу:

Похожие книги