— Мне бы лицо умыть, а? А то звон какое чувырло! — и показал на зеркало.
Логвиненко приподнялся со стула, показал в узкий коридорчик, ведущий из караулки. «Вон там умывальник!.» Хотел было встать и сопроводить, как положено, но передумал и опять плюхнулся дремать.
Чашкин пошел коридорчиком и действительно вскоре увидел облупленную раковину и медный кран, торчащий над ней.
Но тотчас же он увидел и еще нечто, вдруг повергшее его в крупную, сразу же изнурившую дрожь.
В конце коридорчика была дверь. Дверь была приоткрыта. А за дверью этой чернота ночи.
Он открутил кран, вода зажурчала, но умываться он решил погодить.
Сделал несколько шагов и выглянул за дверь.
Дверь выходила во внутренний дворик милиции. Стоял на козлах бесколесный «газик». Рядком выстроились бочки… Но, главное (он мгновенно заметил это!), ворота из двора на улицу были нараспашку.
И ни единой души.
Стараясь не задеть дверку, виляющим движением Чашкин выскользнул на кривоватое крылечко.
Он почти терял сознание от ужаса того, что совершает. Он впервые в жизни преступал закон! Держась тени, прокрался к воротам.
Дальше начиналось освещенное фонарем пространство, миновать которое было никак нельзя.
И тогда с отчаянным внутренним воплем, напоминающим крик: «А-а-а!!» — он бегом бросился через это чреватое опасностью место, наискось улицы, в проулок, который спасительно-мрачным тоннелем глядел на него с той стороны.
Проулок уходил круто вниз — наверняка к реке. Ему легко было бежать.
Проулок вынес его на неширокий мост через черную, заболоченную речку. Не задумываясь, он бросился на другую сторону, с ужасом слыша, как на сотни верст вокруг разносится буханье его ног по гулким доскам.
На другой стороне было что-то вроде слободы. Совсем деревенские, лепились дома вдоль широкой, нсасфальтированной, лишь кое-где освещенной улицы.
Он чувствовал себя зверем, которого травят, и в нем работал инстинкт зверя. Широкой улицей он пренебрег — свернул в первый же проулок, совершенно непроезжий, буераками бегущий вдоль реки. Сообразил: если и догоняют, то на машине или на мотоцикле…
Лоскутные огородики пошли, каждый обнесен подобием заборчика — из дощечек, из проволоки, из спинок кроватей… Чашкин прилежно и охотно перелезал через каждую из оградок, каждый раз преисполняясь все более крепнущим чувством безопасности. Эти оградки были между ним, Чашкиным, и догоняющими его.
За огородами, как он и думал, распахнулся вдруг необъятный мрак полей!
Дорога чернела среди скупо присыпанных снегом пространств.
Чашкин упрямо по дороге не пошел. Ударил прямиком в поля — по раскисшей пахоте, на каждом шагу оскальзываясь, чувствуя с каждым шагом, как тяжелеют ноги от налипающей глины.
«Ох вы, милые!» — подумал он мимолетом о ногах своих, ноженьках, искалеченных, сплошь избитых. Они как будто и вовсе забыли болеть.
Вскоре он догадался, что если еще хоть минуту заставит себя бежать, то сердце у него не выдержит, разорвется и он умрет.
Больно разламывало грудь — там, куда угодил ему каблуками тот юноша-гаденыш.
Чашкин перешел на шаг. Оглянулся. Ему стало радостно: никаких даже признаков города не было за спиной. Ни огонечка.
В какую сторону идет, Чашкин не знал. Он чувствовал только, что уходит прочь, и сейчас это было главное. Как можно дальше, прочь!
Серо и мутно-светло было в полях.
Небо — все будто бы в черном, чадном дыму — грозило новым ненастьем. Ветра, однако, не было, и Чашкин, разгоряченный бегом, не чувствовал никакого неуюта среди пасмурных этих раздолий.
Туманно растушеванные, кунами темнели ветлы. В сторонке мрачным средоточием тьмы располагался грозный и мощный лес. Бедно присыпанная снегом земля простиралась вокруг.
Казалось бы совершенно не ко времени, но Чашкин с ознобом непонятного, непривычного и даже неприятного восторга вдруг услышал, как начинает проникать в него эта будто сквозь оловянную дрему глядящая красота.
Жалость и умиление почувствовал он в себе, глядя на эту землю, бедненько живущую под вечно хмурыми небесами, дождями, ветрами. (А впереди ведь была еще и зима — серая, непроглядная, неприглядная!) И эта жалость, и умиление это вдруг скачком возвысились почти до восторга, почти до слез, когда далеко-далеко, увидел он, зажглась в этих сребристых, дремотных потемках живо-живущая золотая искорка костерка!
Там были люди. В его положении лучше было бы избегать людей. Но он не смог удержаться, свернул и пошел на огонь костра.
Веточкой, отломленной от одиноко растущей ветлы, он стал очищать ботинки от лепех глины, налипших при ходьбе, — совсем уж невмоготу стало идти.
Кое-как отчистил, поднялся. Но — должно быть, как-то слишком резко поднялся — ударил его кашель!
Ужасно больно стало в груди от этого кашля. Вконец изнурил его этот кашель. Даже ноги стали дрожать… А когда успокоился и пошел дальше, продолжая держать путь на свет костра, солоно сделалось вдруг во рту.
Он отхаркнул и увидел черный плевок на снегу. Он утер губы кулаком и удивился: кровь!
Бережно присев, стал собирать с земли тощий снежок, глотать. Вроде бы помогло. Он еще раз для проверки плюнул — крови уже не было.