Обе женщины часто сетовали, что я жутко худая. К тому же с Банафрит мы много времени вместе проводили на кухне – мне хотелось освоить еще немало блюд. Помощница в такие моменты, и это еще помимо обедов, пыталась напичкать меня лишним (хотя, по его ее мнению отнюдь не лишним) кусочком чего-нибудь вкусного.
Я помнила, как уезжая от Ровенийских и эдель Фордис заметила мою худобу в очередной раз и добавила:
– А знаешь, тебе идет. Осталось только убавить грусти в твоих необыкновенных глазах.
Тогда-то мне было все равно, как я выгляжу.
А сейчас, когда немного схлынули тяготы, когда мысли занимали не только нерадостные события, я как будто заново себя разглядывала в зеркале. Настолько давно не обращала внимания на собственную внешность. Я и впрямь будто бы увидела другого человека. Сильнее выдавались скулы, глаза казались больше, придавая моей внешности большую экзотичность, нездешность. Ну а губы, за которые Диль когда-то обзывала жабой… Рот был все также широковат, а губы не в меру пухлыми. Кто ж его ушьет? Но вкупе с остальными чертами, все выглядело органично.
Повертелась, разглядывая фигуру. И не так уж и худа. Можно было бы желать и побольше объемы в районе женских прелестей, но поправься я – вряд ли там что особо прибавится. Не для кого желать выглядеть лучше, чем я есть. А если и найдется… Не буду думать о плохом.
Вот только есть продолжила все так же понемногу, несмотря на трепетную любовь к сдобе и сладостям.
По приезде в Геделрим я так и не открывала почтовик. Было боязно читать письма от родителей. Вдруг напишут то, что пропасть между нами сделает только глубже, непреодолимей?
Малодушно, трусливо, я откладывала чтение писем на потом. Может было слишком кощунственным купаться пусть в не так давно обретенном счастье с чужими по крови людьми, в то время как я не знала, что там с родными.
Даже когда уже наконец достала письма с ящика, долго не могла решиться прочесть.
” Я категорически была против этой затеи. Не одобряла, ругалась, молила, призывала. Но кто послушает женщину, когда власть у мужчин? Вся беда мужчин в том, что они мыслят слишком широко. Что им за дело до мыслей и чаяний слабых женщин, детей, когда они решают судьбы всех их вместе взятых? Как, как я должна была понять и принять, что твоя жизнь менее ценна, чем чьи-то другие? Чудовищный выбор, но я сделала его не раздумывая: ты дороже тысячи неизвестных мне людей. Да даже пусть и известных. Доводы разума, рассудка? Чушь. Материнское сердце – больше я ничего слушать не хочу.”
В этом месте слова были не особо разборчивыми, как будто чернила плохо проявились. Что странно, так как кристалл почтовика был еще достаточно заряжен. А это значит, на оригинале письма были слезы…
Всхлипнула и утерла свои.
” Я ненавижу политику, ненавижу всех этих чудовищ, что развязали войну.
Прости меня, дочь, что я всего лишь слабая женщина, которая не может пойти по головам, чтобы прекратить эту несправедливость. Как же я хочу тебя увидеть…”
Мамины письма… Сумбурные, сбивчивые, полные любви, отчаяния, надежды…
Мама писала так много о ненависти к властям и всем тем, кто развязал войну, что я начинала опасаться, как бы она не начала ненавидеть отца. Он-то не остановил войну, хотя, наверняка, мог.
Сам отец написал всего лишь одну строчку: “Прости и пойми”.
Я отказывалась понимать не любовь к своей семье, которую заменяла ответственность за всю страну. Эгоистично, неправильно это было. Но не понимала.
Я не знала, будут ли у меня свои дети, потому как пока что ни на шаг не приблизилась к этому. Одно я знала точно – ради своих близких, того же Данфера, я наплюю на все государства вместе взятые.
Несколько дней я ходила погруженной в свои мысли, рассеянной и задумчивой. Пугала близких. Пока эда Элодия не решила взбодрить меня и повезла всю нашу компанию в крупнейшую оранжерею Геделрима.
А там, совершенно случайно, нам встретилась Сивина.
Никогда не питала слабости к цветам и прочей растительности. Растёт, цветёт, благоухает. Кому-то нравится, а мне было все равно. Мне нравилось лишь делать их из проволоки и бисера. От чего-то искусственная красота, произведенная своими же руками, пленяла меня больше.
Вот только попав в оранжерею, я чуть не задохнулась от восторга. Концентрат прекрасного! Яркие, или скромные, но милые, пестрые, или робко окрашенные в нежные цвета, без запаха, или пахнущие так, что голова кругом, утопающие в зелени раскидистых листьев, самые разнообразные цветы поражали своей красотой, изяществом, а некоторые и простой.
Одна из работниц оранжереи устроила нам экскурсию, рассказывала дотошно, но не заумно и скучно о своих подопечных, которые, и это было видно по её взгляду, обращенному на растения, словно её дети, были родными и взлелеянными.
По началу и меня рассказ заинтересовал, но довольно быстро я отстала от нашей группки, в которой были Элодия и её внучки, под предводительством работницы.
Напевая под нос незамысловатую мелодию, я шла по дорожкам и разглядывала все это великолепие.