После гонтовщиков ушли смолокур и углежог. Остался только Ошер-гончар. Он был слишком беден, чтобы снять каморку в Ямполье, даже в самом бедном переулке, и остался в своем домишке на краю усадьбы вместе с семьей и глиняными горшками, которые он каждый четверг носил в корзине с сеном на базар в местечко. Теперь не только в будни, но даже по субботам в усадьбе не было миньяна. Заброшенный свиток Торы[29] стоял нетронутым в орн-койдеше в кабинете реб Ури-Лейви. Точно так же стояли в шкафах переплетенные в кожу книги на святом языке.
Для того чтобы учить Тору, у Ойзера не хватало ни времени, ни головы. Теперь он уже точно знал, что из всего состояния, которое приписывали отцу, наличными не осталось и ломаного гроша. Единственное, что осталось, это усадьба: строения, скот, лошади и телеги, да еще земля, сотни акров земли: глины, пески и торфяники, которые давали мало хлеба. И Ойзер набросился на землю, которая еще принадлежала ему, и вцепился в нее мертвой хваткой. Евреи-маклеры, из тех, что ездят к помещикам, смеялись над ним. Заложив руки за спину и помахивая тросточкой, с вечно праздным видом, они заходили в усадьбу, в дом, что-то вынюхивали, трогали стены и намекали на то, что за сходную цену, подешевле, они могли бы найти заинтересованных помещиков, которые захотели бы прикупить немного глины и песка, не в обиду будь сказано.
— Это не для вас, реб Ойзер, — уверяли маклеры, — вы здесь разоритесь… Это дело для «исавов»[30]. Послушайте, что вам люди говорят, и продайте землю… За те денежки, что вы получите, вы откроете мануфактурную лавку на ямпольском рынке и будете жить по-человечески.
Ойзер об этом и слышать не хотел. Во-первых, он должен был выполнить наказ, данный ему отцом на смертном одре. Во-вторых, он ненавидел торговлю, поэтому даже за лес не сильно держался. В мануфактурной же торговле, в расходах и доходах он ровным счетом ничего не понимал. В-третьих, он на дух не переносил ни Ямполье, ни его обывателей. Ойзеру, рожденному и выросшему в Кринивицах, теснило дыхание, когда требовалось провести несколько часов в местечке. Кроме того, он не умел обходиться с тамошними обитателями. Он больше бурчал, чем разговаривал с ними, и переводил дух только тогда, когда лошади выезжали на дорогу. В общем, Ойзер и слышать не хотел о том благоденствии, которое ему прочили маклеры.
— Не нужна мне никакая мануфактурная лавка на ямпольском рынке, — сердито буркал он маклерам. — Ступайте себе с миром, люди добрые, туда, откуда пришли.
В первое время он обходил свой большой земельный надел и по-хозяйски беседовал с десятком мужиков и баб, работавших в усадьбе. С блестящей черной бородой, незаметно подстриженной по краю так, чтобы она закруглялась, в белоснежном, выглаженном воротничке и с позолоченной цепочкой от полученных на свадьбу часов, переброшенной из одного кармана бархатного в крапинку жилета в другой, он пробирался среди картофельных гряд и хлебных полей, заливных лугов и глинистых пустошей и на помещичьем польском, грубо рокочущем и повелительном, командовал босоногими мужиками и бабами, чтобы те не ленились. Вскоре он отказался от помещичьего наряда, сперва — от выглаженного воротничка, потом — от бархатной жилетки, и сам стал участвовать в работе.
Следом за Ойзером, помогая ему в работе, смеясь и напевая, ходили обе дочери, Маля и Даля. Деревенский меламед возмущался, почему они не переписывают красивым почерком прописи, которые он для них написал. Мать глаза выплакала оттого, что среди крестьян и крестьянских девок ее дочки станут Бог знает кем. Она хотела научить их всему, что должна знать еврейская девушка из почтенной семьи, и прежде всего рукоделию: вышивать и плести, вязать и штопать. Девушки же не хотели ни переписывать прописи деревенского меламеда, ни вышивать цветы и листья на полотне. В веночках из белых полевых цветов на черных как смоль волосах, босоногие, в подобранных до колен платьях, они бывали повсюду наравне со всеми усадебными девками. Они вынимали яйца из курятника, поили телят около усадебного колодца, доили коров в хлеву и копали картошку в поле.
И даже по вечерам матери с трудом удавалось зазвать их домой. Каждый вечер хромой пастух Болек выгонял лошадей в луга, далеко-далеко, к самой границе поместья. На своей деревянной ноге, подкованной железом, старый Болек ловко управлялся с лошадьми. Спутав им передние ноги, чтобы они не разбрелись, он загонял их в заливные луга, где лошадей почти не было видно среди густой травы. Сам он усаживался на пригорке, вырезал дудочки из веток и играл длинные печальные пастушьи песни.