Сон у него тоже нарушился. Он уже не спал всю ночь беспробудно, как раньше, но просыпался среди ночи, а потом с трудом засыпал. Читать он никогда не читал, к этому делу у него не было вкуса. Это мучило его еще больше. В голову лезли всякие дурные мысли. Когда он вдруг чувствовал себя плохо, ему приходило на ум, что у него нет никого, кто мог бы подать ему воды. Он вспоминал разные истории о том свете. Ад, о котором так часто рассказывал ему ребе, стоял у Сендера перед глазами, полный языков пламени и котлов кипящей смолы, куда злые ангелы кидают нагих грешников, таких, как он сам. Мысль о том, что в случае его скоропостижной смерти всё, что у него есть, останется без хозяина, сверлила ему мозг. Его имущество разделят между собой чужие люди. Каждый постарается отхватить свой кусок, и никто даже не вспомнит о нем, никто не помянет его добрым словом, никто не прочтет по нему ни кадиша, ни поминальной молитвы, даже надгробья ему не поставят, зароют как собаку.
После одной такой ночи, бессонной и горькой, Сендер отправился к своему ребе, как всегда, когда у него было тяжко на душе. Ребе из Ярчева сдвинул на затылок светлый сподик и показал пальцем на потолок, по которому гонялись друг за дружкой жужжащие мухи.
— Это знак свыше, Сендер, — сказал он торжественно, — слушайся меня и дай мне слово.
Сендер попробовал было уклониться.
— Ребе, ну не верю я им, этим бабам, — пробормотал он, — знаю я их.
Ребе не хотел ничего слышать.
— Не перебивай меня! — сердился он, топая в воздухе ножкой, не достававшей до пола. — Чтоб у меня было столько золота, сколько еще есть, слава Богу, честных еврейских девушек. Я тебе сосватаю… сам сосватаю. Дай руку и обещай делать всё, что я скажу.
На этот раз Сендер не нашел в себе достаточно сил, чтобы оставить висеть в воздухе протянутую ручку ребе. И он сунул свои короткие, толстые пальцы в мягкую ладошку ребе из Ярчева. Ребе от удовольствия взял несколько понюшек табаку одну за другой, основательно и победно высморкался и приказал служке немедленно пойти к Хане, вдове шойхета, и звать ее к ребе, да, ради Бога, поскорей, поскольку речь идет об очень важном деле.
— Я даю тебе еврейское дитя из порядочной семьи, дочь шойхета, — радостно сказал ребе, — ты не пожалеешь, Сендер. Она сирота, бедная, но честная девушка, слышишь!
На этой же неделе, на исходе субботы, Сендер надел новый костюм, который как влитой сидел на его коренастой фигуре, очень аккуратно провел широкий пробор в черных волосах, наклеил новые пластыри на загривок и медленно поднялся по грязной лестнице на четвертый этаж в мансарду вдовы шойхета. Высокая, сгорбленная, смуглая еврейка в широком старомодном платье, которое было сшито еще на ее свадьбу, открыла ему дверь и впустила его в комнату, по-субботнему прибранную и кисло-сладко пахнувшую чолнтом, субботним чаем, лежалыми фруктами и грустью третьей трапезы[38].
На столе, подле закапанного воском медного подсвечника, стояло заблаговременно приготовленное угощение. На синей тарелке, расписанной птичками и цветочками, лежало несколько красных мороженых яблок и засохший изюм, обрамленные неровно нарезанными ломтиками штруделя. Низкорослая девушка с очень высокой грудью и большими черными глазами, испуганными и широко раскрытыми, словно она только что услышала какую-то поразительную новость, протянула ему пухлую голубоватую руку, которая выглядела замерзшей.
— Имею честь представиться, — сказала она, повернувшись на высоких, тонких каблуках, — Эдже Баренбойм.
Сендер смущенно оглядывал темную в сумерках исхода субботы комнату, в которую через слуховое окно заглядывало множество труб и крыш, и не знал, что сказать. Он впервые был в таком доме, впервые встретился с такой девушкой. Он даже не знал наверняка, красива она или уродлива. Еще меньше он знал, как с ней говорить. В растерянности он стал разглядывать поблекшую фотографию еврея в ермолке и с носом картошкой среди густых зарослей бороды и пейсов.
— Это мой папочка, мир праху его, — сказала девушка. — Он не хотел фотографироваться. Он был шойхетом. Фотограф подловил его, когда он не видел.
— Видный мужчина, — произнес Сендер и добавил для приличия «не сглазить бы», не зная, что о покойных так говорить не принято.
— Не стану себя хвалить, — сказала девушка, поддерживая по-женски грудь рукой, — но я вылитая копия папочки, мир праху его. Откушаете чего-нибудь?
Вдова в старомодном, еще со своей свадьбы, платье принесла стакан субботнего чая и заговорила вдовьим голосом:
— Разумеется, кабы мой муж, мир праху его, был жив, я бы выдала мою дочь за ученого. Но раз уж Бог наказал меня, стало быть, так суждено.
При этом она уронила слезу.
Девушка посмотрела на нее испуганными черными глазами.
— Хватит, хватит плакать, мама! — рассердилась она. — У нас ведь мужчина в доме.
Вдова продолжила говорить плачущим голосом. Она рассказала, как была счастлива с мужем-шойхетом, и кивнула головой в сторону дочери.
— Если бы он знал, — она показала на фотографию, — что нашей дочери придется работать в бакалейной лавке, таскать коробки…