По-прежнему родня должна была складывать у общего очага свои беды и победы, любое движение в родственном кругу строго учитывалось: кто умер, кто женился, кто влез в долги, кто и куда поступил на службу. Дела эти, если только о них ставили в известность пани Касю, немедленно получали надлежащий отклик: она всегда спешила с добрым словом или с материальной помощью, хлопотала, огорчалась или благодарила бога.
Ежегодные праздники и именины были по-прежнему смотром «своих людей», демонстрацией «своих обычаев». За рождественским или пасхальным столом, в хороводе традиционных блюд, здравиц и поминаний происходила перекличка поредевшего отряда — тетки, дядья, дальние глухие родственницы, старые приятельницы в торжественных нарядах, с остатками драгоценностей на пахнущих пижмой старых кружевах и кашемирах, — весь этот «свой» круг приступал к еде-питью, словно к обряду в Дзядах[53]. Призывали призраки былого — людей уже не существующих, события уже минувшие, открещивались от порочного духа современности. Жарче всего призывали Польшу. Ибо Польша — несмотря на независимость, несмотря на «обручение с морем», несмотря на то, что каждый из них мог в дни парада слушать полевую мессу, — дли них не осуществилась. Они призывали свою собственную Польшу, напевая песни каторжников вперемежку с сельскими пасторалями, колядами, с бравым «Аллилуйя». Призывали, ели, затем оказывали друг другу должные почести и расходились, укрепившись духом.
А пани Катажина до поздней ночи мыла посуду и подметала, чтобы утром, когда Стеня должна будет наспех позавтракать перед уходом на службу, ничто не напоминало больной капризной девушке о родственной тризне.
Знакомые удивлялись: откуда у пани Каси силы, как может она тащить этот воз да еще со светлой улыбкой. Прибегали, советовали, предупреждали:
— Милая, не надрывайтесь вы так, помните о своем здоровье.
Пани Кася сердечно благодарила за дружескую заботу, затем пожимала плечами и смущенно говорила:
— Право же, дорогие, напрасно вы беспокоитесь. У меня, пока я нужна другим, хватит и сил, и здоровья. Вот стану лишней, тогда уйду, смогу уйти… к моему счастью.
Она задумчиво поднимала глаза на портрет мужа. Затем добавляла, помолчав:
— Ведь моя жизнь уже кончена… вместе с ним. Теперь нужно только дослужить… до своего часа.
Ядвига, отвыкшая от родного дома, овеянная заграничными ветрами, теперь трезвее, холоднее смотрела на среду, из которой вышла, не раз раздумывая над тем, почему ее мать теряет почву под ногами и уровень жизни самых близких ей людей неуклонно понижается. Пани Кася — женщина, казалось бы, совершенно лишенная эгоизма, с головой ушедшая в интересы тех, кого любила, женщина, которая стыдилась малейшей своей прихоти, вообще всего, что могло быть нужно ей самой, рабски преданная идеалу служения своему маленькому кругу «всем, что велит дух господень», — не сумела обеспечить своим детям, с которыми делила судьбу, мало-мальски приличного существования. Капитала Жагелтовский не оставил, у его вдовы тоже не было ни гроша сбережений, ни хоть какого-то наследства. Магдалена — безумно влюбленная в своего вероломного Генрика, которым так пренебрегала до свадьбы, Стеня — вечно с термометром под мышкой, передразнивающая сослуживцев, погибающая от страсти по шведскому киноактеру — фигуре мифической на варшавской почве, — у обеих ни одной приличной пары туфель, ни профессии, ни здоровья, ни знания света, никаких стремлений, кроме любовных, да и то в границах строжайших католических норм, обе они не имели ни малейшего вида на будущее. Собственно, только Ядвига, которая «нашла» себе мужа вне дома, единственная, которая своевременно вырвалась из-под семейной опеки и удрала от родимых лавров и пенатов, — только она жила настоящей жизнью.
Ядвига с обидой, с изумлением думала о той, другой матери — об этой страшной Розе. О том, как она всегда была занята только собой, своей таинственной болью, неразумной тоской, раздражающей музыкой… Как никогда и ни в чем не хотела никому уступить, презирала людей, обходилась без бога, издевалась над родиной. Как бесчеловечно терзала своих близких. И как это случилось, что Магда и Стеня, окруженные ласковыми заботами пани Каси, безнадежно хирели, а Ядвига, пересаженная в отравленную Розиными химерами почву, все крепче укреплялась в жизни, все острее чувствовала ее вкус.
Ядвига не переносила матери Владика. Не переносила так, как не переносят хирурга, который оперировал вас без наркоза. Она боялась Розиных насмешек, Розиных любезностей, сверкающих Розиных улыбок…
Когда Роза спросила ее о пани Касе, она сухо ответила, с трудом сдерживая ненависть и страх:
— Спасибо, моя мать чувствует себя неплохо.
Но Роза не позволила прервать разговор. Удивительно — свекровь прикрыла ладонью Ядвигину руку и снова спросила, тихо, неуверенно:
— Верно ли, что с тех пор, как умер твой отец, над кроватью твоей матери, в изголовье, висит перевязь из черного крепа?