— Говорят: ничего не поделаешь — война. А на войне умирают. Даже дети. Так что, мол, ничего тут нет необыкновенного. — Он поднял голову и обвел всех горящими глазами. — Это я сам, собственными ушами слышал. На похоронах. И вот что я хочу сказать… Да, на войне убивают. Враги убивают — на то они враги. Но я спрашиваю вас — вас всех я спрашиваю, можем ли мы, имеем ли право мы сами относиться к жизни своих товарищей как… как вот к этим лоскутьям — вышло не вышло.
— Он сам полез на столб, — тихо сказал Бутыгин, — никто его не посылал.
— Верно, — наклонил голову Гагай, — Миша Хабибуллин действительно сам полез, мы выясняли. Но вы, вы стояли рядом. Вы опытный электрик, Бутыгин, и знали, чем все это может кончиться. Вы даже предупреждали его.
— А что я, по-вашему, должен был сделать? — поднял голову Бутыгин.
— Запретить.
— И остановить цех?
— Да. Остановить цех.
В зале зашумели. Теперь уже маленький в черном кителе постучал по графину.
— Вы говорите странные вещи, товарищ инженер, — он сурово глянул на Гагая. — идёт воина, каждый грамм продукции, каждый сантиметр на вес золота, а вы призываете к тому, чтобы цеха останавливать! Как это понять?
— Дайте мне слово, — поднял руку Маткаримов и, не дожидаясь разрешения, подошел к столу. — Может быть, мы здесь нарушаем какие-то правила юстиции, — сказал он, — но это ведь показательный, а речь зашла об очень важном, и я не могу не сказать, — он провел пальцами по поясу, оправил гимнастёрку. — Уж кому, как не мне, ненавидеть простои. Ночью звонок — вскакиваю в холодном поту, бегу в цех… Каждый простой — это ЧП, удар в спину, это выигрыш врага… На пределе работаем… И все же прав Гагай — надо было отключить линию. Полчаса простоя можно наверстать, без перерыва поработали бы — не в первый раз. А жизнь человека — ее не наверстаешь. Нет, ничем не наверстаешь…
Он замолчал, и опять стало слышно, как тренькают ложки на кухне.
— Я думаю, Бутыгин и сам понял это. Понял в тот самый момент и кинулся к щиту, чтобы спасти…
— Так, может быть, он себя хотел этим спасти? — спросила женщина-председатель.
— Не думаю, — сказал Маткаримов, — формально он не виноват, судить его за это мы не можем. Да и… не может об этом думать человек в такой момент. А вот по совести, по человеческой совести — тут он сам над собой суд совершил.
И еще говорил Кожин. Я не знаю, откуда он взялся, не знаю даже, как он узнал о том, что будет этот суд. Может, пришел к Генриху, а может, Гагай сказал, но после Маткаримова он тоже попросил слова. Я давно его днем не видел, как-то все получалось — прихожу поздно, ухожу рано, а тут увидел и поразился — какое-то у него было неестественно серое, отёкшее лицо.
Ему, видно, трудно было говорить, он стоял, тяжело опершись о стол руками, и сказал коротко, но, по-моему, это сильнее всего ударило по сердцам:
— Да, идет война, а на войне умирают. Ежедневно. Ежечасно. Каждую минуту умирают люди. И кое-кто, вероятно, решил, что жизнь человека теперь упала в цене. Как деньги… — В его голосе зазвучала едкая злость… — Вот вещи — они дороже стали. Намного дороже. Некоторые на вес золота. А жизнь… — Он задохнулся, пот выступил у него на лбу, он утер его рукавом. — Да, на войне умирают. Но тот, кто там погибает, отдает свою жизнь, отдаст живым. Он говорит — берите и берегите, за нее уплачено очень дорогой ценой. — Майор перевел дыхание и добавил тихо: — Для нас каждая жизнь дорога. Я повторяю — каждая. Помните об этом.
В перерыве, когда суд удалился на заседание, я увидел Паню. Она стояла у подоконника и плакала. Я протолкался к ней, тронул ее за плечо.
Ну чего плачешь, не осудят его. Видишь — забыли даже про лоскуты.
Не в том дело, — всхлипнула она, — он же инвалид теперь, работать когда еще сможет…
— Ничего… Прокормят, — сказал я с горечью. — Бутыгин не пропадет.
— А я? — Она повернула ко мне заплаканное лицо. — Мне-то что делать? У меня ведь ребенок скоро будет…
Суд приговорил Бутыгина к году условно — за вынос обрезков шелка.
13
Ночью Кожину стало плохо. Он дышал рывками, присвистом, хрипло втягивая воздух.
— Славочка, беги за доктором, — разбудила меня Анна Павловна, — беги за тем самым доктором!
Еще плохо соображая, что происходит, я напяливал свои деревяшки. Бабушка на ходу накинула мне на плечи телогрейку.
Я бежал по нашей улице, разбрызгивая жидкую глину, и в голове лихорадочно бились имена, лица, обрывки каких-то слов — Генрих… Галя… Госпиталь… Почему-то все на «» — это ведь в Германии все на «» — Гитлер, Геббельс, Гиммлер… Что за чушь! О чем я думаю! Скорее, скорее!.. Может, раньше на почту? Попробовать позвонить в госпиталь. А потом — Гагаю! Пусть привезет сюда Генриха. Да, да! Гагаю, Гагаю… Тоже на «» — господи, о чем я думаю?
Я барабаню в окошко дежурной телефонистки, долго жду. Наконец что-то там шевелится, нехотя открывается окно, и заспанное лицо говорит мне, что связи с областным центром нет.