Но эмоциональные перегрузки всегда сказывались на физическом состоянии Керри. Когда она ощущала себя несчастной, силы покидали ее, и этой зимой она страшно исхудала и ослабла. Весной у нее родилась девочка, но даже это не вернуло ей веселья. Ее руки слишком хорошо помнили первую дочку. Она взяла на руки своего ребенка спокойно, с любовью, но без радости. Новорожденная, которую она назвала Эдит, отражала состояние материнской души и была серьезна, спокойна, не по возрасту терпелива и даже во младенчестве всегда отличалась необычайно развитым чувством ответственности и готовностью чем-то пожертвовать.
Летом они все перебрались на гору, достаточно близкую от города, чтобы Эндрю мог по-прежнему вести церковные службы и учительствовать, и все же достаточно от него отдаленную, чтобы не дышать влажным жаром застоявшихся в согретой солнцем воде рисовых полей. На вершине горы был расположен монастырь, в котором они сняли две комнаты.
Для Керри все здесь было в новинку. Спокойная неподвижность зарослей бамбука и елового леса, молчаливые монахи, такие величественные в своих серых одеждах, темные, прохладные залы монастыря, где вдоль стен расположились дремлющие неподвижные боги, — все это открыло ей еще одну сторону жизни этой великой и многоликой страны. В центральных залах высились фигуры богов-исполинов, но в комнате, где она спала вместе с детьми, из стенной ниши на них кротко глядела маленькая золоченая богиня милосердия. Эдвин называл ее «милая золотая леди», и Керри сочиняла для него истории об этой элегантной, похожей на нарядную куклу «леди» в развевающихся одеждах и все больше проникалась добрым чувством к этой богине, терпеливо взиравшей на непривычные белые лица.
Когда дети спали, Керри, обмахивая их веером, размышляла о том, какая странная у нее жизнь: ведь это ее дом стоит где-то на перекрестке бескрайних полей и ясно очерченных сельских дорог, за овеянными ветром дальними холмами и облаками над ними. Неужели это она сидит сейчас у постели своих детей в темной комнате китайского монастыря и смотрит сквозь круглое окно на мощеную дорожку, ведущую к большой кадильнице, четко выступающей на зеленом фоне бамбуковых зарослей. С утра до ночи и с ночи до утра через размеренные промежутки времени раздавался одинокий гулкий звук монастырского колокола — странная, мистическая музыка, наполненная людской печалью, и так же гулко доносилось с холмов его эхо.
Вдруг ей стало страшно. Она схватила своего сынишку и от души поклялась, что не позволит этой странной земле омрачить жизнь маленького американского мальчика или кого-либо еще из ее детей. Отныне главной ее заботой будут беседы с ними о родной стране, о справедливой, замечательной Америке, где люди верят, что Бог — это свобода духа, а не пугающие аляповатые идолы из раскрашенной глины.
И теперь, как только монахи заводили на заре свои грустные песни и ее маленький Эдвин, растревоженный нарастающей силой человеческих голосов, сливающихся в печальной тягучей мелодии, бежал к ней и прятал голову у нее на груди, она, чтобы успокоить его, говорила самым естественным, обыденным тоном: «Они так поют свои гимны, мой дорогой. Не бойся. Мы ведь тоже поем гимны, но по-своему. Разве ты не слышал?»
И, прижавшись щекой к его щечке, она легонько заводила: «Люблю рассказывать историю Иисуса и его любви» — а потом переходила к озорной детской песенке. Скоро монастырская комната наполнялась ее ясным, звонким голосом, он словно окутывал малышей, вселяя в их души уверенность и надежду. Печальное пение монахов почти заглушалось теплыми, радостными звуками ее песен. А напоследок она обычно запевала «Пою тебе, страна моя, страна моя свободная». Эдвин радостно выкрикивал с ней слова песни — первой, которую он заучил от начала и до конца.
Но ее здоровье было подорвано постигшим ее горем, и, несмотря на все старания, ей не удавалось вернуть свою былую жизнерадостность. Неподвижный, без ветерка, воздух действовал расслабляюще, и комары тучами поднимались с залитых теплой водой рисовых полей. В те дни еще не знали, что комары разносят малярию, и Керри не обратила внимания на донимавшие ее приступы жара, сменявшиеся приступами озноба. Да еще Эдвин заразился дизентерией и несколько недель был бледным и слабым.
Год, что прошел после рождения третьего ребенка, не обошелся без новых трудностей. Эндрю и Керри было велено вернуться в Сучжоу. В их доме в это время поселился недавно приехавший в миссию молодой врач, на которого так тяжело подействовали зрелище невыносимых человеческих страданий и безмерность стоящей перед ним задачи, что, еще до того как он окончательно повредился в уме, стало очевидно, что он на грани безумия. Керри первая заподозрила неладное и жила в напряженном ожидании беды.
В один прекрасный день, в конце трапезы, когда Эндрю уже поел и ушел из дому, доктор Фиш извлек из кармана пузырек с таблетками и поставил его перед Керри.