— Вы не угадали, — сказала я его соседке. — Мой муж родился на Среднем Западе.
— Бедняга, — вздохнула она и с лицемерным сочувствием положила руку Бреннбару на плечо.
— Средний Запад — отвратительная дыра, — донеслось с дальнего конца стола.
Мой обидчик (он цеплялся за рукав официанта с таким серьезным видом, словно это был миноискатель) усмехнулся.
— Ну вот и меньшинство!
За столом опять засмеялись, а я увидела еще один сигнал ослабевающего самоконтроля моего мужа. Его лицо одеревенело в улыбке. Бреннбар влил в себя третью порцию коньяка и тут же налил четвертую. Я забыла, что он заказал целую бутылку.
К этому времени я успела так наесться, что не могла даже смотреть на еду. И тем не менее я сказала:
— Я бы не прочь отведать десерта. Кто-нибудь меня поддержит?
Мой муж опрокинул четвертую порцию коньяка и с фантастичной решимостью налил пятую.
Официант вспомнил о своих обязанностях и отправился за меню. А мужчина, считавший официанта своим этническим собратом, довольно нагло посмотрел Бреннбару в глаза и сказал елейно-снисходительным тоном:
— Я всего лишь хотел подчеркнуть, что религиозная дискриминация — по крайней мере, в исторической перспективе — является всепроникающей и более скрытной, чем нынешние формы дискриминации. А мы громко вопим о расизме, сексизме и…
Бреннбар рыгнул. Этот резкий звук был похож… я почему-то всегда представляю медный шар, который открутили со спинки старинной кровати и бросили в посудный шкаф. Я хорошо знала и эту фазу состояния Бреннбара. Нет, десерт уже не спасет положения. Теперь им придется выслушать весь поток словоизлияний моего мужа.
— Первая форма дискриминации, — начал Бреннбар, — с которой я столкнулся, пока рос, настолько тонка и всепроникающа, что до сих пор не появилось ни одной группы, способной протестовать. Ни один политик не осмелился упомянуть о ней, и в суд не подан ни один иск о нарушении свободы личности. Ни в большом, ни в маленьком городе вы не найдете даже подходящего гетто, где бы эти несчастные смогли поддерживать друг друга. Дискриминация против них по-настоящему тотальна, что вынуждает их на дискриминацию собратьев по несчастью. Они стыдятся быть такими, какие есть; стыдятся, когда одни; и уж, конечно, еще сильнее стыдятся, если их увидят вместе.
— Послушайте, — вклинилась соседка Бреннбара. — Если вы говорите о гомосексуализме, то к нему уже давно так не относятся.
— Я говорю о… прыщах, — возразил Бреннбар. — Об угревой сыпи, — добавил он, обводя собравшихся многозначительным колючим взглядом. — Да-да, о прыщах.
Те, кто осмелился выдержать взгляд моего мужа, опасливо смотрели на его лицо с многочисленными следами прыщей. Выражение их собственных лиц было таким, словно они вдруг заглянули в палату какой-нибудь иностранной больницы, где лежат жертвы катастроф. На фоне увиденного и услышанного едва ли кто-то заметил, что мы заказываем десерт уже
— Вы все знаете прыщавых, — продолжал обличительную речь Бреннбар. — И вас всегда коробило от их прыщей. Что, угадал?
Собравшиеся прятали глаза, но все эти ямки и рубцы на лице Бреннбара врезались им в память. Зрелище было тяжелым. Казалось, это следы камней, которые швыряла в него разъяренная толпа. Боже, сейчас он был просто великолепен.
Вернувшийся официант с пачкой меню в руках застыл на некотором расстоянии от стола, словно боялся, что наше молчание поглотит его листки.
— Думаете, мне было легко пойти в аптеку? — спросил Бреннбар. — Все баночки и коробочки в отделе косметики напоминали о цели твоего прихода. Фармацевт улыбалась тебе и громко спрашивала: «Чем вам помочь?» Как будто она не видела! Даже собственные родители тебя стыдились. Твои наволочки почему-то всегда стирались отдельно, будто их «забывали» добавить к общему белью. За завтраком мать могла спросить: «Дорогой, разве ты не помнишь, что твоя мочалка для лица —
Бреннбар окутался новым облаком дыма. Все молчали.