Читаем Чужое «я» в лермонтовском творчестве полностью

Устами защитников меркантилизма, по существу, здесь провозглашается общественная функция поэзии. Это ограничивает самоценность боговдохновенного творчества. Русскому романтику 1830-х годов не нужно никакое мерило ценности поэзии, за исключением ее самой. Чтобы восстановить Поэзию в своих правах, поколебленных скептицизмом ее антагонистов, Поэту должно принадлежать последнее слово. Шишков обрывает весь фрагмент на последнем монологе Поэта. Монолог этот строится на все возрастающем напряжении; он представляет собою единый период, со сложной системой ритмико-синтаксических повторов, с многочисленными анафорами, со строгой организацией ораторской речи:

Отдай же мне златые годы,Когда я сам в грядущем жил,Когда, беспечный сын природы,Я сладость песен полюбил;Когда они, из юной груди,Лились кипящею струей,Когда туманом мир и людиСокрыты были предо мной…Отдай же мне, отдай назадМое мучительное счастье,И силу чувств и огнь любви,Весь прежний жар моей кровиИ прежний пламень сладострастья —Отдай мой рай, отдай мой ад,Отдай мне молодость назад! [18]

Этот блестящий пассаж является завершающим argumentum ad hominem Поэта — и выполнен он совершенно в лермонтовской манере. Интонационный рисунок его, захватывающий читателя, заставляет забывать о традиционных и стертых до банальности поэтизмах, лежащих в основе его лексики.

В «Журналисте, читателе и писателе» Лермонтов также завершает сцену монологом Поэта, но этот монолог — не апофеоз поэзии, а обоснование отказа от поэтического творчества. Поэзия не теряет своей самоценности, но она теряет коммуникативную функцию. В обществе разорваны связи; люди обречены на фатальное взаимное непонимание, на несводимость «точек зрения». Здесь приобретает окончательную ясность и доводится до логического предела концепция, наметившаяся в «Не верь себе», — чужое и свое «я» как бы разрывают единое сознание Поэта, сказываясь в резких перепадах аксиологических характеристик:

Восходит чудное светилоВ душе, проснувшейся едва;На мысли, дышащие силой,Как жемчуг, нижутся слова…Тогда с отвагою свободнойПоэт на будущность глядит,И мир мечтою благороднойПред ним очищен и обмыт.

Это — «момент вдохновения», неоднократно описанный в лирике 1830-х годов, создающий шедевры, о которых мечтает Читатель («Мысль обретет язык простой / И страсти голос благородный»). Но он сразу же оценивается в иных категориях, «извне»:

Но эти странные твореньяЧитает дома он один,И ими после без зазреньяОн затопляет свой камин.Ужель ребяческие чувства,Воздушный безотчетный бредДостойны строгого искусства?Их осмеет, забудет свет…

Инвективная поэзия, обличающая «приличием скрашенный порок», имеет равную участь:

К чему толпы неблагодарнойМне злость и ненависть навлечь,Чтоб бранью назвали коварнойМою пророческую речь?

Это мог бы написать любой из менее даровитых современников Лермонтова, утверждающий приоритет Поэта над «толпой»; но лермонтовский Поэт сразу же предлагает своим антагонистам сокрушительный контраргумент этического свойства, ставящий под сомнение его собственное право судить и обличать:

Чтоб тайный яд страницы знойнойСмутил ребенка сон покойныйИ сердце слабое увлекВ свой необузданный поток?(11,149–150)

Сравним хотя бы с инвективой А. А. Башилова против «торгашей-поэтов», продающих «мечты, порывы, думы, мысли»:

Не ты ли праздновал разврат,Порок и зло певал от скуки,Вливал в младые души яди сам же после, как Пилат,Ты умывал спокойно руки?…Земля, земное —Вот твой удел и твой рубеж,А беспредельное, святое,Борьба страстей, души мятеж —Тебе ли снесть? Ты мира пленник,С землею неба не дружи,Мирские цепи, как изменник, —Влачи и цепь свою лижи;Ты не поэт!.. [19]
Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже