ДИЗЕЛЬ: Отличный спортзал. Спортзал Мондини. Во избежание недоразумений, прямо над дверью было написано красными буквами: ТЫ ЗАНИМАЕШЬСЯ БОКСОМ ТОЛЬКО ЕСЛИ ОЧЕНЬ ХОЧЕТСЯ. Кроме того, там висела фотография Мондини в молодости, на которой он показывал кулаки, и фотография Роки Марчиано с автографом. Ринг был голубого цвета, немного меньше, чем положено по регламенту. И повсюду лежали различные приспособления. Зал Мондини открывался в три часа. Первым делом он повесил часы, которые отмеряли раунды. У часов была только секундная стрелка, они звенели через каждые три оборота, а затем на минуту останавливались. У Мондини выработалось что-то вроде условного рефлекса. Когда часы звонили, он сплевывал на землю и улыбался: как будто вышел сухим из воды. Он жил в своем собственном времени, разбитом на трехминутные раунды и минутные перерывы между ними. Закрывая спортзал поздним вечером, последнее, что он делал, — останавливал часы. А затем возвращался домой, словно корабль со спущенными парусами.
ПУМЕРАНГ: Несколько салаг боролись за то, чтобы попасть в сборную, ребята без особого таланта, но он работал с ними очень хорошо. Он изматывал их тренировками до изнеможения, затем, когда они «созревали», усаживал перед собой и начинал говорить. Обо всем. И среди прочего — о боксе. Через полчаса они вставали и ничего не смогли бы повторить. Но когда они поднимались на голубой ринг, чтобы молотить кулаками, все всплывало в памяти: как держать защиту, как проводить удар, как поворачиваться, если противник — левша. Прислонившись к канатам, Мондини молча смотрел, не упуская ни одного движения. А затем, ни слова не говоря, отправлял домой. И на следующий день — все сначала. Ученики верили ему. Из каждого ему удавалось извлечь лучшее. А если они не делали ничего лучшего, чем наедаться дерьма при каждой встрече, однажды вечером — обычным вечером — Мондини подзывал их в сторону и говорил: «Я отвезу тебя домой, о'кей?» Они загружались в его ветхий седан двадцатилетней давности, и, болтая о всякой всячине, Мондини отвозил их домой. Выходя из машины, они, можно сказать, выходили на ринг. Это было известно. Кое-кто говорил: «Учитель, мне очень жаль». Он пожимал плечами. И все. Так продолжалось шестнадцать лет. А затем появился Ларри Горман.
Мальчик описался. Все штаны были мокрыми, и струйка мочи потекла по плиткам пола. Толстяк вертелся рядом, совершенно выведенный из себя.
— Сукин сын, ну и мерзость… да какого хрена, прекрати, ублюдок, прекрати же.
Больше никто и не думал приближаться, поскольку мальчик продолжал корчиться, а толстяк держал всех в страхе своим бешенством. Он продолжал выкрикивать:
— А ну, кончай, ублюдок, ты слышишь меня? Кончай, он обоссался, этот маленький ублюдок, дерьмо, обоссался, как скотина, сучий потрох…
Он стоял над мальчиком и вдруг неожиданно пнул его ногой в бок, затем посмотрел на ботинок — на нем были черные мокасины, — увидел, что запачкался, и это окончательно вывело его из себя.
— Сукин сын, вы только посмотрите на эту мерзость, это же невозможно, такая мерзость, а ну, остановите его!
Он начал пинать его ногами. Тогда Вицвондк сделал два шага вперед. В руках у него были ножницы. Он держал их словно кинжал.
— А теперь прекратите, господин Абнер, — сказал он.
Толстяк даже не слышал. Как сумасшедший, он пинал бесчувственное тело мальчика. Орал и пинал. Мальчика все еще трясло, лицо было залито слюной, иногда у него вырывался свист, но все более слабый, удаляющийся. Люди оцепенели. Вицвондк сделал еще два шага вперед.