Читаем Cоветская повседневность: нормы и аномалии от военного коммунизма к большому стилю полностью

До середины 1920-х властные нормативные и нормализующие суждения были направлены прежде всего на создание необходимого медицинского обеспечения свободы абортов. В 1926 году Наркомздрав запретил аборты впервые забеременевшим женщинам, а также делавшим эту операцию менее полугода назад. Брачно-семейный кодекс 1926 года утвердил право женщины на искусственное прерывание беременности. И во властном, и в обывательском дискурсе существовало понимание того обстоятельства, что уровень рождаемости не связан с запретом на аборты, несмотря на их определенную вредность для женского организма. В российских городах в 1913 году в расчете на 1000 человек родилось 37,2 младенца, в 1917-м – 21,7, в 1920-м – 13,7, а в 1923 и 1926 годах, после разрешения абортов, – 35,3 и 34,7 соответственно658. Но при всем этом власть находила способы своими нормализующими суждениями дисциплинировать женскую сексуальность и репродуктивность в собственных интересах.

Считая аборты отклонением, советская система охраны материнства рассматривала как норму проведение искусственного выкидыша без наркоза. В художественной литературе, созданной в 1920-х годах, отразилась и эта специфика социальной политики большевиков. Школьник Костя Рябцев вкладывает в свой дневник впечатливший его рассказ «Испытание железом», героиня которого, шестнадцатилетняя работница Манька Гузикова, брошенная парнем, вынуждена прервать свою беременность. Операция проходит в заводской больнице:

«Манька скинула халат, легла куда велели, и тут же рядом с ней очутилась давешняя докторица, взяла Манькины руки, развела их в стороны, кто-то еще потянул Манькины ноги, сколько-то жуткого времени прошло, и в тело, прямо в сердце, разворачивая его и леденя, вошла невероятная, нестерпимая, несосветимая боль и жгучим, калящим своим острием засверлила все дальше и глубже. “О-о-о-о-ой!” – захотелось закричать, завыть, заорать, но Манька закусила губы, закинула голову назад, а наверху был светлый, очень высокий потолок, он был белый и беспощадный, он словно говорил: “Ну, не сметь орать, лежи смирно, сама, черт паршивая, виновата”. Но боль не прекращалась, она охватила все тело, боль стала живой, боль ожила и острые когти свои вонзила в Манькино тело и сверлила, сверлила, сверлила без конца, без пощады, без надежды… Потолок помутнел, улетел куда-то еще выше, и вот уже не стало видно, в глазах стала какая-то мутная, нудная пелена, и она соединилась с болью, заполнила все Манькино тело, отделила Маньку от земли, от людей, от больничной комнаты. Манька стояла одна, одна во всем мире, и осталась с ней только боль – бешеная, въедающаяся, разрывающая тело на куски, на части, на мелкие кусочки, и в каждой крохотке этой разорванной была все та же нестерпимая боль. Потом в сознание вошло: “Ну, когда ж кончится? Когда? Ну, когда?!” Боль стала утихающей, замирающей, словно уходила прочь, умирала… Руки стали свободными: значит, их выпустили, значит, их выпустила докторица; значит, все кончено, можно уходить. Но боль еще держала изнутри»659.

Русская эмигрантка Т. Матвеева в изданной в 1949 году в Лондоне книге «Русский ребенок и русская жена» вспоминает свой разговор с врачом, только что сделавшим ей аборт без анестезии. На ее жалобу он «холодно ответил: “Мы бережем их (наркотики. – Н.Л.) для более важных операций. Аборт это чепуха, женщина переносит его легко. Теперь, когда ты знаешь эту боль, это послужит для тебя хорошим уроком”»660. Многие врачи вообще считали, что страдания, причиняемые женщине во время операции, – необходимая расплата за избавление от плода.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже