Плюхаешься в свое любимое кресло, и чтобы все девять стаканчиков стояли шеренгой на столике рядом, тут они, только протяни руку, другой рукой поглаживаешь ребенка по кругленькому животику — на завтрак поменьше бы давать надо — да покачиваешься, если, как я в ту пору, поставил у себя кресло-качалку, и вдруг, очень может быть, нахлынет на тебя этаким облачком неуловимым презрение — исправить: прозрение, — да-да, прозрение, что и тебе кое-что досталось из призов, которые жизнь хранит на особом складе, куда пускают одних только всем довольных, а уж тогда, можешь не сомневаться, в отключившихся твоих мозгах застучит, затрепыхается, чтобы прочнее угнездиться: так ведь плоды трудов-то твоих, они же вот, перед тобою, и чего ты все печалился, мол, где они, плоды? После чего, расчувствовавшись, ободрившись, словно тебе открылась истина, тянешься рукой (не той, которая при стаканчиках) потрепать мальчишку по волосам, а он тебе, с одного взгляда сообразив, в каком ты благодушии: «Купи лошадку, а?» — кстати, нормальное и в общем-то законное желание, хотя, с другой стороны, оно ну уж никак не вяжется с умиротворенностью, такими стараниями тобою достигнутой к шести вечера, и ясно, что ни о чем подобном не может быть речи, и ты ему рявкаешь: «Нет!» — резко, категорически, еще хорошо, не укусил, — короче, никаких лошадок, табу наложено раз и навсегда, бесповоротно. Но, замечая, до чего у него стоптаны башмаки — добитые мокасины оборванца из мультика, как же он в них ходит? представляешь самого себя черт знает сколько лет тому назад, еще до Большой войны, и как тебе тоже хотелось лошадку, а вспомнив, пытаешься унять нервы, опрокидываешь еще стакан (нынче, кажется, третий), напускаешь на себя сосредоточенность (ты и весь день ходил такой серьезный, сосредоточенный, все хотел сбить с толку врагов и, как щитом, защититься от безразличия друзей), а потом мягким голосом, ласково, этак с лукавинкой даже, пробуешь втолковать ребенку, что животное, относящееся к роду лошадей, уж так оно устроено, предпочитает жить в степях да полях, где ему вольная воля бродить, да пастись, да спариваться с другими красивыми лошадьми, это же тебе не захламленная квартира в разваливающемся кирпичном доме, ты сам подумай, как ей тут будет скверно, в твоей квартире, или ты хочешь, чтобы она мучилась у нас, лошадка несчастная, и тосковала, и валялась на нашей двуспальной кровати, а она и наблевать запросто может или разозлится и копытами по стене, по другой, дом так ходуном и ходит. А ребенок, догадавшись, к чему клонится дело, нетерпеливо перебивает тебя, машет ручонкой своей крохотной: «Я не про то, я совсем не про то», и выясняется, что и правда ты напрасно старался, мальчишка другого хочет, то есть чтобы у него была лошадка, но держать ее будем в конюшне, в парке, вот как Отто. «А что, у Отто своя лошадка?» — с изумлением спрашиваешь ты, — этот Отто учится с мальчишкой в одном классе, одногодки они, и на вид ну ничем он не лучше моего малыша, вот разве с деньгами у него посвободнее, а мальчишка кивает, да, родители купили Отто лошадку, и сам в слезы, да норовит, чтобы ты увидел, как он ревет, — ну и родители, ни черта в голову не берут, скорее бы на рынке спад начался, да чтобы потом им уж и не подняться, — а ты сталкиваешь рыдающего своего сына с колен, не обращая внимания на его театральные всхлипы, ставишь его на пол, направляешься к жене, которая всю эту сцену пролежала, отвернувшись лицом к стене, и выражение у нее было, я точно знаю, такое же, как у святой Катерины Сиенской, когда та обличала папу Григория за неподобающее роскошество его покоев в Авиньоне, вы бы сами увидели, что я не преувеличиваю, только увидеть ничего нельзя, она уткнулась лицом в стену и даже не обернется, короче, направляешься к жене, а, между прочим, время коктейлей уже истекает и осталось всего два из девяти положенных (ты дал торжественный зарок, что до ужина девять и ни стаканом больше, не то здоровья совсем не останется), да, так, стало быть, ты к ней подходишь и самым невозмутимым тоном осведомляешься, что там у нас на ужин и с какой радости она, блядь, спустила на меня это вопящее чудовище. Ну и она, с королевской выдержкой сохраняя свой air naif, а заодно не упустив случая продемонстрировать, какие у нее красивые ноги — и тебе бы перепало, если бы хорошо себя вел, — размеренным шагом удаляется из гостиной на кухню, где вываливает на пол весь наш ужин, так что, заглянув за порцией льда из холодильника, начинаешь выписывать пируэты, скользя по свиным отбивным с sauce diable, вылившимся из датской нержавеющей кастрюльки, а также по патиссонам в маринаде «Луис Мартини» с добавкой горных трав. И поскольку таким вот оказался приготовленный для тебя приз, свой счастливый час ты решаешь увенчать тем, что нарушаешь собственное железное правило, переступив через сей закон превыше всех законов и выпив одиннадцать вместо тех скромных девяти, коими томленье вечеров ты приглушить пытался, когда в камине теплился огонь, а ветер за окном метался и пр. Только вот какое дело: открыв холодильник, убеждаешься, что эта сука, которой дела ни до чего нет, забыла залить воду и льда нет ни кубика, как хочешь, так и пей десятую и одиннадцатую тоже. Уверившись, что так оно все и есть, ты испытываешь соблазн послать все это к свиньям, и свой дом замечательный, и остальное, а вечер провести в борделе, там, по крайней мере, к тебе проявят внимание, и никто не станет выклянчивать лошадку, и не придется прыгать через отбивные, плавающие на полу в лужах sauce diable. Да, опять незадача, суешь руку в карман, и оказывается, у тебя всего три доллара, даже за вход заплатить не хватит, а по карточке там счет не выписывают, так что идея отправиться в бордель летит к чертям. Вот так и приходится смириться, а жаль, ведь не заиграет шаловливый румянец на скукоженной щеке, и отмеряешь для коктейля свой сверхлимитный виски безо льда, который ты кое-как заменил, плеснув в бокал холодной воды, и возвращаешься в комнату, именующуюся жилой, и думаешь: ну и ладно, поживу тут еще какое-то время, не стану бунтовать против обстоятельств, ведь много есть таких, кому еще намного хуже моего достается, те, кому неудачно сделали трепанацию черепа, и девушки, которых не позвали на сексуальную революцию, и священники, которые все еще в облачении. И вообще, сейчас всего семь тридцать.