Как-то в отеле, где мы с Вандой проводили выходные, нам досталась ужас до чего узкая кровать, а тут еще в нее залез мальчишка.
Мы ему говорим: "Уж если ты хочешь к нам в постель, хоть и без тебя тесно, ложись в ногах". А он: "Не хочу, - говорит, - спать между вашими ногами". - "Что тут такого? - спрашиваем. - Ноги не кусаются же". - "Вы ими дрыгаете, - отвечает мальчишка, - как ночь, так вы сразу дрыгать ногами". - "Ну вот что, - говорим мы, - или ты будешь спать в ногах, или на полу. Выбирай". - "А почему мне нельзя на подушке, как все?" - "Потому что ты маленький", - объясняем мы, и ребенок наш захныкал и сдался, понял, что спор исчерпан, вынесен вердикт, так что никакие аргументы больше не будут приниматься во внимание. Только от своего он все-таки не отступил, взял да написал нам на постель, как раз в ногах. "Черт бы тебя подрал! - откомментировал я, не подыскав ничего более подходящего по этому случаю. - Ты что же с постелью сделал, паршивец?" - "Не мог больше терпеть, - оправдывается он. - Само прыснуло". - "Ой, а я клеенку дома забыла", - вздыхает Ванда. Ну я и говорю тогда: "Провалились бы вы все! Будет когда-нибудь конец этой семейной жизни"?
И обращаюсь к мальчишке, а он мне отвечает, и дело-то ну полная чепуха, а напряг у нас такой, что слон не выдержит.
"Иди лицо вымой, - говорю. - Чумазый, смотреть противно". - "Ничего не чумазый", - мальчишка говорит. "Нет, - говорю, - чумазый. И для твоего сведения, грязь к человеку пристает в девяти местах, хочешь назову в каких". - "Это из-за теста, - объясняет он. - Мы из теста маски лепили, как с мертвых снимают". - "Из-за теста! - всплеснул я руками, содрогнувшись при одной мысли, сколько они извели муки и воды, да еще, конечно, и бумаги на такое прелестное развлечение. - Посмертные маски! - все не мог я успокоиться. - Да что ты знаешь про смерть?" И слышу от мальчишки: "Смерть означает конец мира для личности, которую смерть постигла. Глаза ничего больше не видят, - говорит, - и значит, мир кончился". Ведь верно. Тут не поспоришь. И я предпочел вернуться к главному делу. "Отец велит тебе вымыть лицо", - сказал я, говоря о себе не впрямую, а отвлеченно, потому что это придавало мне больше уверенности. "Знаю, - отвечает он, - ты всегда так говоришь". - "А где они, твои маски?" - "Сохнут, говорит мальчишка, - на теплораторе" (это он так радиатор называет). Ну, пошел я к этому радиатору, посмотрел. Так и есть, четыре крохотные маски. Одна - моего сына, остальные - его друзей, и все улыбающиеся. "Тебя кто научил их делать?" - спрашиваю, а он мне: "В школе научили". Я про себя обругал эту школу на чем свет. Поинтересовался: "И что ты с ними собираешься делать?" - надо же показать, что его затеи мне небезразличны. "Может, по стенам развесим?" - предложил мальчишка. "Ладно, развесим, а почему нет?" Он говорит - а вид хитрющий такой: "В напоминанье, что все помрем". Тут я его спрашиваю, зачем все маски улыбаются: "Это нарочно так сделано?" Хмыкнул только да губы скривил, этакая ухмылочка, прямо мороз по коже. "Я же тебя спрашиваю, зачем ухмыляются?" - от этой их ухмылки у меня страх в сердце, а там и без того страха хватает. "Сам поймешь", - говорит ребенок и грязным своим пальцем тычет прямо в маски, проверяет, высохли или нет. "Сам пойму? - воскликнул я. - Это что еще такое - сам пойму?" - "Ага, и пожалеешь", - отвечает и смотрит на себя в зеркало, тоже с жалостью. Только я его опередил, я уже жалеть начал. "Что значит пожалеешь? - заорал я. - Да я всю жизнь только и жалею!" "И есть с чего", - говорит он, а выражение у него уже не жалости, мудрое у него на лице выражение. Боюсь признаться, дальше имело место физическое насилие над мальчишкой. Не буду про это, мне стыдно.
"У тебя в запасе семь лет", - говорю я Ванде. "Какие еще семь лет?" спрашивает она. "Те семь лет, на которые ты меня переживешь, согласно статистике. И это будут полностью твои годы, можешь с ними делать все что захочется. За все эти семь лет, обещаю, ты не услышишь от меня ни слова критики, ни упрека". - "Дожить бы поскорее", - говорит.
Помню, какая Ванда утром. Я утром "Таймс" читаю, а она проходит сзади и уже со вздохами, хоть полминуты не прошло как поднялась. Ночью я пил, и моя враждебность вырывалась из своего укрытия, словно призрак, которому вставили реактивный мотор. Когда мы играли в шашки, я на нее так тяжело смотрел, что она, бывало, забудет через три поля перескочить и поставить дамку.