Если бы я успешно продвигалась в работе над своей диссертацией, я бы, наверно, собрала воедино эти двусмысленные намеки и отыскала некое убедительное теоретическое обоснование всего этого, но, когда я пыталась это сделать, концы с концами никак не сходились. Прежде всего я не была уверена, что мои домыслы по поводу отношений Дафны с отцом можно сколько-нибудь осмысленно связать с ее исследованием жизни и творчества семейства Бронте. Но какое я имею право пытаться проводить параллели между ее книгами и жизнью? Это опасная территория, как все эти сентиментальные биографии Бронте с проставленными датами, где обыгрываются мифы об ангелоподобной Шарлотте, возвышенной Эмили, скверном Брэнуэлле и кроткой Энн. Книги подобного рода вызывают у меня чувство неловкости: ведь это — литературный эквивалент ловли бабочек, чтобы затем убить их и выставить приколотыми булавкой в коробке. Странно, но сходное дискомфортное ощущение я испытываю, вспоминая о нелепой, не принесшей никому удовлетворения электронной переписке между Полом и Рейчел, а также о ее стихотворении: чем менее я уверена, что понимаю смысл «Вопросов к самой себе», тем больше мне хочется его понять, а чем больше я прилагаю для этого усилий, тем легче он ускользает. В этом, возможно, кроется разгадка: наше понимание тех или иных явлений не обязательно истинно, и сама истина — это не твердая неизменная субстанция. Именно в этом тайна исходного стихотворения Эмили Бронте, которая создает проблему лишь в том случае, если вы ищете в нем окончательный ответ: жить или умереть или, по меньшей мере, можно ли любить жизнь и в то же время страстно желать смерти. Стихотворение живое и яркое, но при этом губительное — крайне опасное, если вы хоть в малой мере лишены душевного равновесия.
Случилось так, что и я, пытаясь все это понять, была выведена из равновесия после того, как несколько часов не отрывала глаз от компьютера. Неудивительно, что у меня разболелась голова и все в ней перемешалось: стихотворения Эмили и Рейчел, первый роман Дюморье и ее биография отца, обвинения Пола и возражения Рейчел, — вся эта смесь знания и незнания. Мне следовало бы проявить благоразумие и выйти прогуляться, подышать свежим воздухом, но шел дождь, поэтому большого соблазна бродить по пустоши я не испытывала, лишь открыла маленькую дверцу, ведущую с моего чердака на балкон. Я не слишком часто туда выхожу: это скорее карниз, чем балкон, к тому же он так высоко над улицей, что у меня кружится голова. Однако сегодня это показалось мне хорошей идеей. Я толкнула дверь, размокшую и деформированную после бесконечных дождей нынешней зимы, — и вот я уже обозреваю сады Кэннон-Холла. Ощущение такое, словно находишься на носу лодки, я даже почувствовала легкий приступ морской болезни, но при этом сообразила, что, если заберусь немного выше, на парапет, смогу увидеть больше: может быть, мне даже удастся заглянуть в окна Кэннон-Холла, в комнаты, где Джеральд говорил Дафне, что любит ее. Я протянула руки, чтобы ухватиться за верх парапета и подтянуться, одновременно ища точку опоры для ног на осыпающейся кирпичной кладке, и тут вдруг подумала: «Что я, черт возьми, вытворяю?» Ведь это очень опасно, я легко могу упасть. Но другой, внутренний голос твердил мне: «Продолжай, не бойся, тебе откроются изумительные виды, ты сможешь смотреть в такие дали, какие раньше были тебе недоступны». И я осталась в прежнем положении, зависнув так, что одна моя нога была на балконе, а вторая — на полпути к цели, не в силах решить: взбираться наверх или спускаться.
Не знаю, как долго я так висела, но меня пробрала дрожь. Посмотрев вниз, я мельком увидела темноволосую женщину, поворачивающую за угол в конце улицы, и на мгновение мне почудилось, что это Рейчел. Не думаю, что это действительно была она, но мне так хотелось. То же самое было со мной, когда умерла мама: несколько месяцев после ее смерти я видела то ее спину в стареньком бежевом плаще, скрывающуюся за углом впереди меня, то ее лицо в автобусе с запотевшими стеклами, проносящемся мимо меня на перекрестке.
Мысль о матери или ее призраке в знакомом старом плаще почему-то заставляла меня испытывать стыд, но я при этом как будто возвращалась к себе самой.
Помню, как она учила меня переходить дорогу, я словно слышу ее голос: «Посмотри налево, потом направо, потом снова налево», — и как она всегда говорила мне: «Будь осторожна, дорогая», — когда я шла утром в школу. И во время нашего последнего разговора она сказала: «Береги себя». — «Непременно», — ответила я, а после того, как она умерла, жалела, что не сказала о своей любви к ней, прежде чем повесить трубку, — было бы так хорошо, если бы это были мои последние слова, обращенные к ней. И, вспомнив о ней, я подумала, что по крайней мере могу сдержать данное ей обещание, вместо того чтобы висеть на парапете. Прошептав: «Люблю тебя, мамочка», — я вернулась в дом, закрыв за собою дверь, но не заперла ее — сидеть под замком мне не хотелось.