— Не исключено, что они — всего лишь разные лики непроницаемой Madonna Intelligenza[5]. Пока ты выбрал как нельзя лучше: Мудрость, которая есть одновременно Вечная женственность и женщина, которую полюбишь… Об этом не беспокойся, — добавил он, — ты еще очень молод, время не упущено.
Оробете грустно усмехнулся.
— До несчастного случая меня звали «Прекрасный витязь, весь в слезах»[6], потому что одна из хозяйских дочек раз застала меня на кладбище, когда я плакал над маминой могилой. А после несчастного случая меня прозвали Даян.
— Пути Господни неисповедимы, — торжественно изрек старик. — Давно пора тебе это знать… А теперь, — продолжал он, — поскольку ты полностью пробудился, дерзай! Ведь, с тех пор как ты утолил жажду, тебя мучает несколько вопросов.
— Первым долгом, — волнуясь, начал Оробете, — я хотел бы знать: это все —
Старик снисходительно улыбнулся и положил руку ему на плечо.
— Это ты поймешь, как только мы расстанемся… Смелее, твой вопрос! — еще раз призвал он, видя, что молчание затягивается.
Призванный к смелости, Оробете решительно поднялся со скамьи и посмотрел прямо старику в глаза.
—
Старик ответил не сразу, словно ожидая продолжения.
— Должен тебе сказать, что твой вопрос некоторым образом меня разочаровал… Садись, садись рядом.
Оробете послушно сел на скамью и понурился.
— Куда вернуться, Даян? Разве ты уходил? И как бы ты мог уйти, не став прежде тем, чем тебе должно: гениальнейшим из математиков?
— Но в таком случае, — пробормотал Оробете, — может оказаться, что история комнаты с полуоткрытой дверью — правда.
С лукавой улыбкой старик снова коснулся его плеча.
— В таком случае я ответил бы тебе твоими собственными словами, которые ты произнес, выслушав пророчество мексиканских ясновидцев. Все зависит от условного языка: от того, как понять, как
Оробете на миг забылся — и вдруг расцвел.
— Так оно и есть! — воскликнул он. — Как же я сразу не понял! Это оттого, что я еще не вполне перешел на parlar cruz.
— Скоро, скоро перейдешь, — ободрил его старик. — Как только снова увидишь декана, профессоров и своих коллег. А теперь давай немного поговорим, тут нам никто не помешает. Поговорим на том обыкновенном языке, на каком ты изъяснялся до сего дня в Бухаресте.
Нависла пауза, они сидели, не глядя друг на друга.
— Долго рассиживаться мне не позволено, — начал старик. — Впрочем, как только солнце зайдет, нам придется расстаться… Итак, вернемся к той несправедливости, которую над тобой совершили…
— Теперь это совершенно не важно, — тихо улыбнулся Оробете.
— Всё важно, всякая несправедливость. Но тут есть и моя вина: я должен был принять во внимание человеческую злобу. В сущности, если бы те двое твоих коллег не были отравлены завистью, никто бы ничего не заметил. Осенью двадцать пять страничек о теореме Гёделя принесли бы тебе степень доктора, твоя работа произвела бы сенсацию во всем мире, ты стал бы знаменитым — и кто бы тогда отважился, даже в такой стране, как твоя, поинтересоваться у великого человека, который глаз у него утрачен, левый или правый?
— Все это совершенно не важно, — повторил Оробете.
— Ты так говоришь, потому что
Смех так и повалил Оробете, но он быстро сдержал себя и пристыжено провел ладонью по лицу.
— Хорошо, что ты окончательно проснулся, — заметил старик, — и вернулся к обычной своей манере мыслить и вести себя. Итак, повторяю: тебе придется убедить декана…
— Это будет трудновато, — серьезно сказал Оробете. — Я его хорошо знаю: он ни в зуб ногой по математике, не осилит даже уравнение второй степени. Деканом его назначили по политическим мотивам. А если невежда к тому же еще и крепколобый… — Он улыбнулся. — В общем, его может переубедить только приказ сверху.
— Об этом-то я и подумал, — кивнул старик. — Я не имею права переделывать то, что содеял. Ты останешься таким, как есть, по образу Моше Даяна, до конца своих дней. Надо искать другие возможности. Тот же приказ сверху.
— Но как мы его получим? — с грустной усмешкой спросил Оробете. — У меня нет протекции. И Меня никто не знает, кроме моих преподавателей.
Старик поднял глаза к небу.