О, как бы повернулся я, окажись на месте Братьев, и окажись вдобавок на месте Той, что слушается Их, кто-нибудь из моих прежних спутников, я повернулся бы, насмешливо присвистнув, надвое, по черте кожаного пояса на талии мерзавца, и пока еще он стоит, не зная, что из одного живого стал двумя мертвыми, — наискось, от плеча до паха, одним яростным высверком, молнией, которую не способны запятнать брызги крови, слетающие с лезвия!
Мечты, мечты… утешение сумасшедшего старика.
Ядовитую гадину, отказавшуюся жалить, с омерзением швырнули к крыльцу, и я машинально косился в ее сторону. Таких не было в мое время, даже похожих не было, тогда они выглядели громоздкими и неуклюжими, мы смеялись над ними, похожими на муравьев или древесных палочников — не внешним видом, нет, насекомость Плюющихся крылась скорее в их способе мышления: рой, улей, однозначное распределение ролей, ядовитость, отсутствие даже намека на возможность Беседы… Мы смеялись, забыв, что хорошо смеются оставшиеся.
Остались они. Плюющиеся.
Такие, как тот (та?.. то?!), у крыльца.
Впрочем, Братья успели вовремя. Мерзавец, норовивший убить исподтишка, оказался на редкость понятливым: он стоял, демонстрируя крайнее миролюбие — последнее, что ему оставалось, потому что любой бросок в сторону Той, что слушается Братьев, стал бы последним в его дрянной жизни, которую и жизнью-то назвать совестно. Потом он напоролся на жало собственной твари, выброшенной хозяином и безропотно подчинившейся хозяину новому, а я не стал задумываться: почему тварь отказалась кусать в первом случае и согласилась во втором?
Какая разница?
На то она и тварь…
Ночь.
Безумная ночь… Моя сестра.
Та, что слушается Братьев, молчит; молчат остальные, лишь изредка обмениваясь короткими, совершенно непонятными для меня репликами. Я приглядываюсь к ним, к Придаткам, которые сами себя называют людьми (помню!.. помню…) я лениво размышляю о том, кто бы из них мог составить мне компанию, если бы я… Пожалуй, вон тот гигант с круглым, как луна, лицом. Тяжеловат, но мощен; год работы — и я бы вытянул из него необходимую скорость, а силы ему и так не занимать. Второй кандидат — вон, между гигантом и калекой в кресле, — тоже подошел бы, но там пришлось бы снимать излишнюю порывистость: ишь, гарцует, словно норовистый рысак, с ноги на ногу, с ноги на ногу, а я — тяжелый, со мной гарцевать не с руки, со мной течь надо, плавно, лишь изредка взрываясь на перекатах фонтаном стальных брызг…
Опомнись!
О чем ты думаешь, старик?!
О чем?.. Об ударе, одном-единственном, который сломает меня пополам, прежде дав снова ощутить себя живым.
Вот о чем.
Второй, рысак, подходит к кизилу и усаживается прямо на землю. Я торчу у него над плечом, острием едва не касаясь уха, — молодец, не боится дернуться и напороться, видать, нечасто дергается, хоть и горяч! Разложив на траве промасленную тряпочку, рысак лезет за пазуху и достает… точно такую же ядовитую гадину, какая отказалась жалить Ту, что слушается Братьев, взамен бросив на гравий собственного владельца.
Я еле сдерживаюсь, чтоб не вздрогнуть: слишком уж близко стриженый затылок.
Рысак кладет гадину на тряпочку и долго смотрит на нее. Потом вновь поднимает и начинает разбирать на части. Быстро и умело. Явно не в первый и не в сто первый раз.
Я наблюдаю.
Мне кажется, что еще миг — и я пойму, чем же мы отличаемся друг от друга. Должно быть главное отличие, не может не быть! Растет на тряпочке горка маслянисто поблескивающих сегментов и чешуек, из желудка высыпается пригоршня одинаковых маленьких жал… твари больше нет. Есть железо, бессмысленное и бесполезное.
Может, суть кроется в том, что у Плюющихся есть тело и нет души?
Я думаю.
Это трудно и болезненно — за века богадельни я отвык думать.
Меня тоже можно… но не так! В лучшем случае: свинтить яблоко рукояти, аккуратно снять накладки, заменить крестовину (последнее неприятно, но если потерпеть…), но при этом я всегда останусь самим собой, прежним, двуручным эспадоном; основа моей личности и стержень моего тела — кованый клинок — не подлежит расчленению! Может, в этом суть? Может, Плюющиеся не чувствуют боли, никогда, ни при каких обстоятельствах?! Я морщусь в замешательстве, и лунное молоко рябью бежит по мне: что ж это за существа, которым не бывает больно? Которых можно превратить в мертвую груду металла и через миг или через час возродить заново?!
А рысак продолжает разглядывать каждый сегмент тела Плюющегося, после чего ловко приставляет одно к другому, тихо клацает сочленениями — и вот у него в руках прежняя тварь, готовая в любую минуту укусить без размышления.
Или я предвзят?.. Просто не в силах понять, догадаться, сложить сегмент к сегменту…
Возможно.
Только мне поздно меняться.
Кизиловая кора приятно холодит мое изъязвленное тело, и глухая, старческая дремота охватывает старика, которого когда-то звали Гвенилем.
Помню… было…
Глава семнадцатая
«Горный орел»