Тот поглядел на Якова отсутствующим взглядом. Глаза у него были какие-то шальные, светящиеся, будто и впрямь только что решал одну из мировых проблем. Курбатову пришлось повторить — «Чего спорите?» — и сосед, поняв наконец, ответил, сразу же отворачиваясь к спорящим:
— Ленин завтра будет выступать.
У Курбатова сладко замерло сердце. Где-то в глубине души он и раньше надеялся, что увидит Ленина, но уверенности в этом не было. Сейчас, прислушиваясь к разговорам, Яшка пытался представить себе, какой будет эта встреча. Думал об этом не он один, и вздрогнул, когда сосед спросил, не обращаясь ни к кому:
— А какой он — Ленин?
Все сразу замолчали. Откуда им, ярославским, вологодским и костромским паренькам, было знать Ленина? Поэтому кто-то неуверенно ответил:
— Большой, надо полагать. Здоровый, вроде Кваснухина…
Кваснухин — парень с рукой на перевязи — прогудел:
— И голос у него, наверно, такой… — он сжал крепкий, тяжелый кулак и потряс им у горла: по-видимому, это означало бас.
Впрочем, в ту пору о Ленине так думали все, никогда не видевшие его; просто не верилось, что внешне самый обыкновенный человек может делать то, что сделал и делает Ленин.
— Верно, — отозвались с дальних коек, — на то он и Ленин.
Час спустя, лежа с открытыми глазами, Курбатов не мог заснуть. То, что он, семнадцатилетний слесарь, послан в Москву и через несколько часов — если верить ребятам — увидит Ленина, наполняло его каким-то новым чувством.
Все уже спали. Очевидно, навалившись во сне на раненую руку, вскрикнул Кваснухин и долго еще бредил потом, заставляя ребят тревожно подниматься на своих скрипучих, расшатанных койках: «Слева заходите… Слева… Пулемет…» — Кваснухин воевал и во сне.
Курбатов, осторожно пробираясь между кроватями, принес ему воды, и Кваснухин, проснувшись, долго не мог понять, почему его разбудили:
— Что? Опаздываем?
Пришлось шепотом успокаивать его.
— Попей и спи. Никуда не опаздываем. Вон какая темень за окнами.
13. Говорит Владимир Ильич
Что творилось в этом зале на Малой Дмитровке! Мест уже не было, а люди все шли и шли. Зал гудел, и с трудом можно было услышать в этом нестройном гуле голосов отдельные слова. Повезло многим: они сидели на стульях, по двое на каждом, на каких-то скамейках, притащенных из дворницкой соседнего дома, на подоконниках. Курбатову места не заняли; он едва пробился к сцене и сел на нее, касаясь головой рояля. «Считай, брат, мы с тобой почти в президиуме», — пошутил его сосед, парень в гимнастерке и густо-малиновых галифе. Курбатов, увидев эти галифе, только промычал в ответ что-то невразумительное.
Он оглядел зал. Серые стены, окна в потоках дождя и поэтому мутные, непрозрачные; плакат, с которого сердитый рабочий показывал на него: «Что ты сделал для фронта?» Курбатов смотрел на плакат, и ему почему-то стало неловко, как будто он ничего не сделал, — и он отвернулся.
Действительно, много ли сделано? Вон сколько ребят — в шинелях, кожанках, мятых солдатских папахах, ободранные, с забинтованными руками и головами; в картузах и кепках — поменьше, хотя и они тоже, надо полагать, видели виды. Курбатову снова стало неловко своей новенькой гимнастерки из «чертовой кожи». Прямо перед ним, разложив на коленях листки жесткой, как фанера, оберточной бумаги, сидел парень в перешитой бабьей кофте и в сапогах, перехваченных кусками проволоки, чтоб не отваливались подметки. Зато в первых рядах справа — несколько красавцев, матросы в лихо заломленных бескозырках и с пустыми деревянными кобурами маузеров. Один из них, рассказывали, недавно был у Ленина делегатом от балтийской братвы с просьбой прибавить морякам хлеба. И, рассказывали, Ленин его выслушал, а потом сказал: «Знаете, в Питере несколько тысяч детей на голодном пайке. Что, если бы моряки помогли им?» После этого балтийцы отдали детям четверть своих пайков.
Сейчас, сидя перед залом, Курбатов сам себе показался таким ничтожным, что даже оглянулся: не попросят ли его отсюда. За эти дни он наслушался всякого, и знал одно — что владельцы всех этих шинелей, курток, малиновых галифе, этих подвязанных проволокой рыжих сапог, этих разломанных картузов и смятых блином бескозырок — люди, которые сделали в тысячу раз больше его. Тот же парень в бабьей кофте — давно ли его вызволили с Мудьюга[1]
. И вовремя, иначе не быть бы ему здесь. Или разговор, случайно подслушанный в фойе: рассказывали о шестнадцатилетнем командире полка, именуя его при этом Аркашкой[2]…Нет, мало было сделано Яшкой Курбатовым; он сидел, чувствуя, как в нем говорит сейчас самая что ни на есть обыкновенная зависть, и не сдерживал ее. Он даже усмехнулся, представив, что ответит ему вечно спокойный Кият, если рассказать ему об этом: «У нас еще впереди мировая революция». Да, может быть, и стоит утешаться разве что только этим…
Кругом него доставали листки бумаги, карандаши, готовились записывать, прилаживая бумагу на коленях, на спинах сидящих спереди. Курбатов досадливо поморщился: забыл-таки взять сшитую еще в Печаткино тетрадку.