— У них своих забот хватает, — сказал Банин. — Видел я однажды, как они тренируются, — нет уж, я лучше буду лжештурманом… А потом два года сидеть без своего дела и каждый день слышать: «Потерпите ещё чуть–чуть. Вот, может быть, завтра…»
— Я рад, что вы заговорили о том, что в тылу, — сказал Горбовский. — «Белые пятна» науки. Меня этот вопрос тоже занимает. По–моему, у нас в тылу нехорошо… Например, Массачусетская машина. — Альпа покивал. Горбовский обратился к нему. — Вы, конечно, должны помнить. Сейчас о ней вспоминают редко. Угар кибернетики прошёл.
— Ничего не могу вспомнить о Массачусетской машине, — сказал Банин. — Ну, ну?
— Знаете, это древнее опасение: машина стала умнее человека и подмяла его под себя… Полсотни лет назад в Массачусетсе запустили самое сложное кибернетическое устройство, когда–либо существовавшее. С каким–то там феноменальным быстродействием, необозримой памятью и всё такое… И проработала эта машина ровно четыре минуты. Её выключили, зацементировали все входы и выходы, отвели от неё энергию, заминировали и обнесли колючей проволокой. Самой настоящей ржавой колючей проволокой — хотите верьте, хотите нет.
— А в чём, собственно, дело? — спросил Банин.
— Она начала
— Не понимаю.
— И я не понимаю, но её едва успели выключить.
— А кто–нибудь понимает?
— Я говорил с одним из её создателей. Он взял меня за плечо, посмотрел мне в глаза и произнёс только: «Леонид, это было страшно».
— Вот это здорово, — сказал Ганс.
— А, — сказал Банин. — Чушь. Это меня не интересует.
— А меня интересует, — сказал Горбовский. — Ведь её могут включить снова. Правда, она под запретом Совета, но почему бы не снять запрет?
Альпа проворчал:
— Каждому времени свои злые волшебники и привидения.
— Кстати, о злых волшебниках, — подхватил Горбовский. — Я немедленно вспоминаю о казусе Чёртовой Дюжины.
У Ганса горели глаза.
— Казус Чёртовой Дюжины — как же! — сказал Банин. — Тринадцать фанатиков… Кстати, где они сейчас?
— Позвольте, позвольте, — сказал Альпа. Это те самые учёные, которые сращивали себя с машинами? Но ведь они же погибли.
— Говорят, да, — сказал Горбовский, — но ведь не в этом дело. Прецедент создан.
— А что, — сказал Банин. — Их называют фанатиками, но в них, по–моему, есть что–то притягательное. Избавиться от всех этих слабостей, страстей, вспышек эмоций… Голый разум плюс неограниченные возможности совершенствования организма. Исследователь, которому не нужны приборы, который сам себе прибор и сам себе транспорт. И никаких очередей за ульмотронами… Я это себе прекрасно представляю. Человек–флаер, человек–реактор, человек–лаборатория. Неуязвимый, бессмертный…
— Прошу прощения, но это не человек, — проворчал Альпа. — Это Массачусетская машина.
— А как же они погибли, если они бессмертны? — спросил Ганс.
— Разрушили сами себя, — сказал Горбовский. — Видно, не сладко быть человеком–лабораторией.
Из–за машин появился багровый от напряжения человек с цилиндром ульмотрона на плече. Банин соскочил с ящика и подбежал помочь ему. Горбовский задумчиво наблюдал, как они грузят ульмотрон в вертолёт. Багровый человек жаловался:
— Мало того, что дают один вместо трёх. Мало того, что теряешь половину дня. Тебе ещё приходится доказывать, что ты имеешь право! Тебе не верят! Вы можете себе это представить — тебе не верят! Не верят!!!
Когда Банин вернулся, Альпа сказал:
— Всё это довольно фантастично. Если вас интересует тыл, обратите лучше пристальное внимание на Волну. Каждая неделя — очередная нуль–транспортировка. И каждая нуль–транспортировка вызывает Волну. Большое или маленькое извержение. А занимаются Волной дилетантски. Не получилось бы второй Массачусетской машины, только без выключателя. Камилл — вы знаете Камилла? — рассматривает её как явление планетарного масштаба, но его аргументы неудобопонятны. С ним очень трудно работать.
— Кстати, — сказал Ганс, — знаете точку зрения Камилла на будущее? Он считает, что нынешняя увлечённость наукой — это своего рода благодарность за изобилие, инерция тех времён, когда способность к логическому восприятию мира была единственной надеждой человечества. Он говорил так: «Человечество накануне раскола. Эмоциолисты и логики — по–видимому, он имеет в виду людей искусства и людей науки — становятся чужими друг другу, перестают друг друга понимать и перестают друг в друге нуждаться. Человек рождается эмоциолистом или логиком. Это лежит в самой природе человека. И когда–нибудь человечество расколется на два общества, так же чуждые друг другу, как мы чужды леонидянам…»