А Журавлев шел домой и свою пайку даже не тронул. Гордый.
До самой темноты расписывались колхозницы в ведомости и несли домой хлеб. И из трубы пекарни, как только исчезал дым, ложился запах подожженного помела и хлеба.
А поздно вечером уборщица тетка Ульяна вызывала женщин в контору. Председатель, с потными волосами, прилипшими ко лбу, сидел за столом.
Иван Андроныч топтался в конторе, прокашливался, встревал в председательский разговор и уходил.
На колхозном дворе были запряжены подводы. Иван Андроныч обходил их, распутывал вожжи, перетягивал супонь, плохо завязанную женщинами.
Молодой Воронок заступил задней ногой за постромку. Это его беспокоило, и он бился в бричке, тревожа смирную кобылу. На колхозном дворе у амбаров было сумеречно, брички темны, кони сливались с темнотой, смутно мерцали их глаза.
Иван Андроныч все не мог подступиться к натянутой постромке: того и гляди, меринок задом вскинет.
— Дядь Вань, — услышал он чей-то голос, — вы его погладьте. Он привыкнет и ногу сам даст. Он понимает…
Не успел Иван Андроныч сообразить, как Петька Журавлев сел на коленки у задних ног Воронка.
— Ногу, Воронок! Ногу!
Конь чувствовал слабые рывки ладоней и тяжело стоял. Потом рывком согнул ногу, вырвал из рук, переставил, с тщетной попыткой высвободиться. Постромка была натянута высоко и еще больше сдавила колено.
— Ногу, ногу! Кому говорят? — требовал Петька и сдавливал Воронку щиколотку.
Воронок расслабил ногу, приподнял и на Петькину ладонь даже не опирался, ждал, когда веревку перенесут через копыто.
Освобожденный, Воронок опустил ногу, оперся на нее, подбирая удобную опору.
— Но, затоптался! — уже отчужденно обругал его Петька, забыв, что только что зависел от его норова.
— Ты давай-ка, — строго сказал Иван Андроныч, осторожно наблюдавший эту сцену, — Давай-ка остерегайся с ним. Прыткий какой.
Покашлял, полез за кисетом:
— Это хорошо, что ты коня не боишься. А береженого бог бережет. Бойкий, сам налетит. Не погнал сегодня?
Иван Андроныч давно узнал Журавлева.
— Запрягли почти всех.
— Ну, ты домой иди. Мать поторопи.
— Она знает.
— Пусть поспешит.
Иван Андроныч пошел в контору. В конторе женщины поодиночке подходили к столу, садились напротив председателя на скамейку. Остальные замолкали.
— Агафья Семеновна, собирайся на ночь. Хлеб сдавать везем. И тебе поехать придется.
— Дак куды мы денемся. Бабы — главные грузчики теперь…
— С кем ребятишек-то оставишь?
— Одни побудут. Уже привыкли.
— Тогда к двенадцати подходи. Мешки еще надо насыпать.
С другой колхозницей Нарымский иначе беседовал:
— А ты, Нюсь. Что так-то… в одной кофтенке? Потеплее оденься.
— Я, председатель, никогда не мерзну… Ты-то с нами поедешь? Нет?.. А на какой подводе?
Женщины все сразу начинают смеяться. Забытым светом оживают лица, будто смех их сквозь черствую корку пробился. И лицам их больно и страшно. Женщины своего смеха пугаются. А что смешного?
Но Журавлев догадывается о тайном смысле их смеха, и ему хочется его слушать и затаиться за печкой в темноте. У ног женщин Петьки не видно.
Когда все уходят из конторы, с председателем остается Иван Андроныч.
— Сколько подвод-то набралось? — спрашивает председатель.
— Пятнадцать.
— Тебе тоже с ними надо… С конями одни женщины не справятся. Последи.
— Поеду, — говорит Иван Андроныч. — Комбайн сегодня хорошо шел. Надо отправлять. Центнеров сто пятьдесят к утру сдадим. «Новый строй» уже пятьсот сдал. Вчера его обоз видел. Сводку-то в газете читал? Не погладят нас по головке. Завтра уполномоченные нагрянут. И спросят: первый бункер себе смололи…
Иван Андроныч соскакивает со скамейки, суетится вокруг стола.
— Рысковый ты! — восхищенно поднимается его голос. Он воодушевляется от безрассудства чужой силы, чувствует себя независимым и мужественным, И видно, что он умеет оценить чужую смелость и восхищаться ею.
Но в короткое время никнет, снедаемый сомнением, и старается показать деловитость:
— А все ж ты без опыту…
Видя безразличие председателя, переключает себя:
— Об чем говорить!.. Фронт, он не такому еще научит!
Нарымский при этих словах морщится, жалеет этого сильного пожилого человека и досадливо кривится. Молча надевает брезентовый плащ. И, зная, что Иван Андроныч тоже идет сзади, направляется к двери.
Что-то заставляет его обернуться и присмотреться к печке.
Он наклоняется и осторожно приседает. Тусклый свет лампы выхватил обшарпанный ботинок и толстый козырек кепки Петьки Журавлева.
Привалившись спиной к стенке, Петька крепко спит.
Погасшая папироска лежит на коленях.
Нарымский внимательно рассматривает его лицо, подбирает папироску, машинально трет и раздавливает ее между пальцами.
— Сынок, — зовет Нарымский.
Петька заваливается головой и председателя не слышит.
— Сынок, — повторяет Нарымский и осторожно поднимает Петькину голову на вялой шее. — Ну, просыпайся… Просыпайся…
Ивану Андронычу кажется, что Нарымский сейчас будет гладить Петькино лицо, оберегая большими ладонями.
Петька открывает глаза, мутные со сна, поводит ими и, проснувшись, недоверчиво подтягивает под себя ноги.